Уильям Сароян - Мама, я люблю тебя
«Ловкачи» выиграли, но только на девятой подаче — до этого «Гиганты» шли с ними вровень. Мисс Крэншоу была страшно довольна, но и я тоже. Конечно, «Гиганты» — моя любимая команда, но главное, что бейсбол — моя любимая игра.
Это была лучшая встреча, какую я видела за свою жизнь, но я все время думала: как хорошо было бы, если бы со мной был мой брат Пит, а с моей матерью — мой отец, пусть даже они и разведены.
По дороге домой мисс Крэншоу сказала:
— Развлекаться так уж развлекаться, ибо завтра нас ждет смерть от страха. Что вы скажете насчет кино?
Картина была итальянская и называлась «Переулок», и хотя я не понимала ни слова из того, что они говорили, и не успевала читать надписи, мне она понравилась необыкновенно, потому что вся она была про бедных людей и про их трудную жизнь, и главное — про отца с худым лицом и большими усталыми глазами.
Ну и досталось же ему!
Сначала его взяли в итальянскую армию, или во что-то вроде армии — я не поняла. На нем была форма, и вид у него в ней был жалкий.
Однажды он потерял дорогу и спросил кого-то, тоже итальянца, как ему пройти, чтобы не попасться немцам — в общем, другой армии, — и тот сказал, чтобы он сошел по ступенькам и повернул направо, но когда он так сделал, немцы уже ждали и схватили его. Они увезли его далеко-далеко, в тюрьму, и долго держали там.
А пока его не было, его жена закрутила любовь с другим итальянцем, а дочь — с американским солдатом, который уехал и оставил ее с маленьким мальчиком, и все были бедные и несчастные.
Очень хорошая картина, и я никогда не забуду отца, особенно когда он вернулся домой и увидел, что все изменилось и стало так плохо, как еще никогда не было. Он снова взялся за прежнюю свою работу, и ему жилось очень плохо с его женой, дочерью и сыном, который теперь стал молодым человеком. Однажды сын накричал на него, потому что пропал хлеб, и сын сказал, что этот хлеб взял отец. Я не помню, действительно ли отец его съел, но я никогда не забуду этого отца и его семью. Они стали моими друзьями, все-все, и я полюбила их.
После кино мы пошли домой. На Сорок девятой улице, не доходя до «Пьера», мы зашли в ресторан-автомат и там поужинали.
Весь этот день прошел очень интересно, но я чувствовала, что Мама Девочка беспокоится и мисс Крэншоу — тоже.
Деньги
Еще не было девяти, когда в понедельник утром мы все собрались в кабинете Майка Макклэтчи, готовые вновь приняться за работу. Мистер Трэпп показал Майку макет декораций для пьесы. Это было одно место действия, которое, что-то поворачивая, можно было превратить в шесть или семь других. Эмерсон Талли смотрел, как действует этот макет, и Оскар Бейли тоже, но никто особенно не радовался ему, да и ничему другому, и я поняла: что-то не ладится.
Мистер Трэпп начертил на полу кабинета расположение декораций в начале пьесы, и мы принялись за работу, а Эмерсон говорил, куда кому становиться и что делать. Так мы работали до половины первого, когда вся труппа, кроме нас с Мамой Девочкой, пошла на ланч.
Кэйт Крэншоу поглядела на Майка и сказала:
— Ну, Майк, рассказывай, что приключилось.
— Боюсь, что от бекеров мы добились не слишком многого, — сказал Майк.
— Цифра, — попросила мисс Крэншоу.
— Нам нужно примерно семьдесят пять тысяч долларов. Я вложил все, что у меня было: около семнадцати тысяч, от десяти бекеров получил еще десять тысяч, и еще три или четыре обещано — но это все. Я рассчитывал, что один-два бекера вложат тысяч по двадцать — тридцать (то есть от группы вкладчиков), но это не произошло и, судя по всему, не произойдет.
— И какие у тебя планы?
— Едем в Филадельфию — это определенно.
— А потом?
— Посмотрим. Если зрителям пьеса понравится, рецензии будут хорошие, мы легко добудем любую сумму, какую только назовем.
— А если плохие?
— Не знаю. Я никогда еще не видел бекеров, которые бы так боялись рискнуть. Мой прием обернулся сплошным провалом.
— Тут есть и моя вина, — сказал Эмерсон Талли.
— Отнюдь нет, — возразил Майк.
— Я не умею разговаривать с такой публикой. Я чувствую, что говорил не то, что надо. Я говорил, что, по-моему, эта пьеса хорошая, но я не знаю, будет ли она иметь успех. Это была моя ошибка, и ведь все они это слышали. Я-то думал, они поймут, что никто не может знать заранее, будет ли новая пьеса иметь успех, но, по-видимому, это их напугало. Прости меня, Майк. Может, тебе снова попробовать — без меня?
— Не нужно; они уже побывали у меня, одного раза вполне достаточно. Остается надеяться на Филадельфию. Премьеру бекеры-скептики не пропустят, и если все пойдет хорошо, они раскошелятся.
Мы поели прямо в кабинете, а когда труппа вернулась, начали репетировать снова. Все понимали: что-то неладно, и все равно старались. А когда мы кончили и стали расходиться, то прощались вполголоса, не так, как обычно.
Когда мы с Мамой Девочкой вернулись в «Пьер», нас ждали письма: мне — от моего отца, и в том же конверте второе, от Питера Боливия Сельское Хозяйство. Мой отец писал, что Оскар Бейли прислал ему магнитофонную запись музыки, но ему пришлось очень долго искать магнитофон, на котором можно ее прослушать. В конце концов он его нашел и музыку прослушал, и в общем доволен, но все же написал Оскару длинное письмо, где говорится, как сделать ее еще лучше. А мой брат в своем письме рассказывал, как он научил нескольких мальчиков-парижан играть в бейсбол, и что один из них, его зовут Джек, потрясно подает. Я решила, что сразу напишу им обоим, отцу и брату. Мне хотелось рассказать моему брату, что я видела потрясную встречу двух команд Национальной лиги, «Ловкачей» и «Гигантов».
Письмо Маме Девочке пришло в огромном конверте из голубой бумаги, которая на ощупь была как шелк. На конверте стояли написанные от руки огромные буквы: Г. Д.
— Ты только послушай, — сказала Мама Девочка. — «Во имя незабываемых дней, во имя нашего прошлого позвони мне, как только получишь это письмо. Вопрос жизни и смерти, но мне самой звонить тебе унизительно, потому что у меня не осталось никаких сомнений в том, что мой звонок будет тебе очень неприятен. Глэд».
— Кто это?
— Глэдис, разумеется. Я ее называла так, когда мы с ней были совсем маленькие. И хватило же наглости послать мне такую оскорбительную записку!
— Позвони ей.
— Никогда! Теперь-то уж я разозлилась на нее по-настоящему.
— Нет, позвони.
— Да чего ради?
— Это вопрос жизни и смерти.
— Это вопрос выеденного яйца — как почти всегда все случаи. Можно мне прочесть твои письма?
— Что за вопрос! Оба передают тебе привет.
Мы поменялись письмами, и я прочла письмо Глэдис Дюбарри. У нее крупный почерк, и она исписала им весь большой, сложенный вдвое квадрат гладкой-гладкой голубой бумаги с тоненькой красной каемочкой по краям. Несколько слов по всей первой странице, несколько — по всей второй, и по всей последней — ее имя.
Зазвонил телефон, и Мама Девочка поговорила с мисс Крэншоу, а потом сказала:
— Я схожу к мисс Крэншоу на минутку.
Когда она ушла, я вытащила из бюро несколько листов бумаги со знаком отеля и начала писать письмо отцу, но пишу я медленно, а сказать мне хотелось в письме так много, что я не смогла написать ничего — только «Дорогой папа, я люблю тебя» — и на этом остановилась.
Я подошла к телефону и взяла трубку, но, пожалуй, не знала даже, что я собираюсь сделать. Пожалуй, на самом деле мне хотелось поговорить со своим отцом, но я знала, что этого мне делать нельзя, и когда телефонистка ответила, мне вспомнился только номер Глэдис Дюбарри, и его я сказала телефонистке.
Сразу после одного гудка трубку подняли — так бывает, когда звонка ждут. Мама Девочка тоже иногда так делает, но большей частью она не берет трубку сразу.
— Глэдис?
— Я. Это ты, Лягушонок?
— Да.
— Ужасно рада твоему звонку, потому что мне нужно поговорить с твоей матерью.
Я не знала, что на это ответить, и сказала:
— Ей пришлось пойти на минутку в одно место тут недалеко по коридору. Она только что получила твое письмо.
— Недалеко по коридору? Но разве в вашем номере нет ванной?
Она становилась похожей на себя, и от этого я себя почувствовала намного лучше.
— Конечно есть, — ответила я. — Она пошла к мисс Крэншоу.
— К кому?
— К Кэйт Крэншоу, величайшей в мире актрисе-педагогу. Она знает все про театр и про что хочешь. Я люблю ее.
— Ты всех любишь.
— А вот и нет — немногих. Нравятся мне многие. А остальных я не знаю.
— А ненавидишь ты кого?
— Никого.
— А я всех ненавижу, — сказала Глэдис.
— Неправда.
— Всех, кроме тебя, Лягушонок. А больше всего я ненавижу себя.
— Неправда.
— Нет, правда.
— Почему?
— Ненавижу — и все. И пожалуй, всегда ненавидела. Мне от себя тошно, и я не знаю, что мне делать.