Майкл Каннингем - Начинается ночь
Она подносит к губам чашку кофе, продолжая стоять на том самом месте, где стоял ее брат, как будто специально для того, чтобы продемонстрировать сходство и отличие. Отлитый из бронзы Миззи и Ребекка — его старшая сестра-близнец, покрывшаяся с возрастом патиной человечности, тенью смертельной усталости, особенно заметной при утреннем освещении; глубокой пронзительной человечностью, которая есть не что иное, как источник и прямая противоположность искусства.
— Она абсолютно уверена, что я разговаривал. Ее не разубедишь! Но ведь этого не было, правда?
— Не было.
Спасибо.
— Я понимаю, что сейчас немного рановато для такого разговора, — говорит он.
— Ничего.
— Просто… Я не знал, как доказать, что она это придумала, при том что она уверена, что это было на самом деле.
— Наверное, она думает, что ты мог говорить по телефону, когда она была на сцене.
— Ты тоже так думаешь?
Ребекка сосредоточенно потягивает кофе. Она не станет его успокаивать, верно? Он не может не замечать ее желтоватой бледности и торчащих во все стороны седых волос.
"Die young, stay pretty[18]". Блонди, верно? Нам кажется, что это современное явление — весь этот ажиотаж вокруг молодости, но вспомните великие полотна, в том числе написанные много веков назад: богини Боттичелли и Рубенса, Маха Гойи, Мадам Икс. Вспомните "Олимпию" Мане, ведь это был шок — вложить в портрет любовницы чувственное обожание, которое полагалось приберегать для изображения мифологических героинь, в качестве коих художнику обычно позировали добропорядочные девушки из аристократических семей. Едва ли кто-нибудь знает, и уж точно никого не волнует, что Олимпия была девкой Мане, хотя нетрудно предположить, что в жизни она была глупой, вульгарной и не особенно чистоплотной (Париж шестидесятых годов девятнадцатого века был тем, чем был). И вот теперь она обрела бессмертие, как бы очищенная вниманием великого художника. А еще мы понимаем, что Мане не стал бы писать ее двадцать лет спустя, когда время начало делать свое дело. Мир — будь он проклят — всегда поклонялся молодости.
— Трудно быть родителем, — говорит Ребекка.
— В смысле?
— Что ты скажешь о Миззи? Как он, по-твоему? — спрашивает она.
Миззи?
— По-моему, нормально. Мне казалось, мы говорили о Би.
— Да. Извини. Просто у меня такое чувство, что сейчас у него очень важный период, что-то вроде последнего шанса.
— Он не наша дочь.
— Би сильнее Миззи.
— Думаешь?
— Питер, прости, наверное, действительно сейчас неправильное время для этого разговора. Мне нужно собираться. У меня сегодня селекторное совещание.
"Блю лайт" разоряется. Какой-то конкистадор из Монтаны (вот так!) вроде бы хочет его выкупить.
— Угу.
— Прости. Я все понимаю.
Конечно, они это обсуждали. Это дилемма, верно? Что лучше: просто закрыться или довериться неведомому благодетелю, уверяющему, что он совершенно не хочет, чтобы журнал менялся. Конечно, есть исторический опыт. Бывало ли так, чтобы большие народы поглощали малые без ущерба для последних?
И, тем не менее, перспектива закрытия тоже не радует. Не хочется оказаться сорокалетним безработным редактором. Этот рынок такого не любит.
Кстати, от того, что тебе на ум приходит словосочетание "этот рынок", веселее не становится!
— И что ты собираешься делать? — спрашивает он Ребекку.
— Если он не шутит, мы, конечно, согласимся, — было бы слишком глупо просто дать журналу умереть.
— Угу.
Они пьют кофе. Питер и Ребекка, много работающие люди среднего возраста, вынужденные принимать решения.
Если рассказывать ей о Миззи, то сейчас самое время, не так ли?
— Сегодня я иду к Гроффу.
— Хорошо.
— Ну да. Хотя, честно говоря, мне это как-то странновато.
— Мм.
Она не самая большая поклонница его чрезмерной щепетильности в эстетических вопросах. Она — на его стороне, но фанатизм ей несвойственен. Она ценит искусство, понимает искусство (как правило), но не может (и не хочет) избавляться от известного прагматизма; ей, так же как и Юте, кажется, что Питер иногда бывает слишком разборчив себе во вред; в конце концов, это бизнес, и об этом нельзя забывать, нельзя быть таким привередливым. Он и так ни разу не выставлял ничьих работ исключительно по коммерческим соображениям. Понимаешь ли ты, безумный старик Питер Харрис, что гений — невероятная редкость по определению, и одно дело (хорошее), не жалея времени и сил, искать Настоящее Искусство, и совсем другое (не такое хорошее) — быть заложником собственной требовательности и, разменяв пятый десяток, подозревать всех и каждого в том, что они недостаточно гениальны. Иными словами: не желать мириться с тем, что в любом произведении искусства человеческий аспект всегда превалирует над чисто художественным. Вспомни, что великое искусство прошлого тоже совсем не всегда сразу казалось великим. Подумай, насколько сейчас — спустя десятилетия или даже столетия — легче им восхищаться, причем не только потому, что это искусство и в самом деле великое, но еще и потому, что оно дошло до наших дней. Ведь, как ни крути, а мы, чаще всего, гораздо снисходительнее к недостаткам в тех произведениях, которые, допустим, пережили войну 1812 года, извержение Кракатау, взлет и падение гитлеровского нацизма.
— Нет, конечно, — говорит он, — существуют более страшные преступления, чем попытка продать вазу Гроффа Кэрол Поттер.
Эту фразу могла бы сказать ему она, не правда ли?
Но все, что она говорит, это: "Безусловно". Она сейчас вообще не думает о нем, и это нормально. Ее журнал, любимое детище, которое она так холила и лелеяла, либо вовсе прекратит свое существование, либо перейдет в собственность некоего неведомого господина, утверждающего, что он покровитель искусств, притом что живет он в Биллингсе, Монтана.
— Сделай мне одолжение, — говорит он.
— Мм…
— Скажи, что я не был самым плохим отцом на свете.
— Никаких сомнений. Ты старался, как мог.
Она чмокает его в щеку. Вот и все.
Они проделывают свои водные процедуры с выверенной слаженностью давних танцевальных партнеров, в которых они за все эти годы превратились. Пока он бреется, она принимает душ и не выключает воду, потому что знает, что его бритье занимает ровно столько же времени, сколько ее душ. Порой, глядя на эти синхронизированные действия, трудно отделаться от впечатления, что смотришь некий киномонтаж, "сцены из супружеской жизни" (о, наше испорченное воображение!). Решение, что надеть, дается Питеру не в пример легче, чем Ребекке. Редкий случай, потому что вообще-то все внешнее волнует его гораздо больше, чем ее, но, собираясь на работу, он вполне способен на такой чисто мужской поступок, как нацепить первый попавшийся костюм (из своих четырех) и одну из десяти рубашек, подходящих к любому костюму. Ребекка надевает темно-серую юбку ("Прада", неприлично дорогую, но что правда, то правда, она носит ее уже много лет) и тонкий свитер кофейного оттенка, спрашивает, как ему, он одобряет, что, разумеется, никоим образом не мешает ей все забраковать. Он понимает, что, хотя это всего-навсего "селектор", она ищет такой наряд, который принес бы ей удачу, позволил бы ей максимально чувствовать себя самой собой. Он оставляет ее копаться в шкафу, быстро оглядывает кухню в поисках чего-то, что можно съесть, решает, что просто перехватит старбаковский сэндвич по дороге, возвращается в спальню, видит, что Ребекка переоделась в темно-синее узкое платье, которое, судя по выражению ее лица, ее тоже не устраивает.
— Удачи, — говорит он. — Позвони потом, расскажи, как прошло.
— Обязательно.
Быстрый поцелуй, и он проходит в прихожую мимо закрытой двери, за которой спит или делает вид, что спит, Миззи.
***Следующую пару часов Питер проводит в галерее, занимаясь тем, что они с Ребеккой когда-то назвали Десять Тысяч Дел (скажем, в разговоре по телефону: "Что у тебя?" — "Ну, в общем, Десять Тысяч Дел"), их условное обозначение непрекращающейся лавины и-мейлов, телефонных звонков и встреч, их способ сообщить друг другу, что они заняты, не вдаваясь в подробности, потому что неохота и неинтересно. Что касается Гроффа, то Юта просто бросает на Питера взгляд (который он называет "германским"), исполненный тевтонской надменности и недвусмысленно выражающий именно то, что он и призван выразить: "Послушай, детка, в мире столько всего происходит, почему бы тебе не найти более подходящий повод для беспокойства?" Ему бы хотелось обсудить с Ютой то, что не удалось обсудить с Ребеккой: проблему компромисса. Он отказывается считать этот вопрос тривиальным. И более того, ему бы хотелось поговорить с Ютой о том, что, может быть, им пора закрыть галерею и заняться чем-нибудь другим. Чем именно, сказать, конечно, трудно. Да и вообще, с чего он взял, что Юта, которую вполне устраивает и ее работа, и "неплохое искусство", вообще захочет поддерживать разговор.