Василий Алексеев - Невидимая Россия
— Перед тем, как входить в барак, вы пройдете баню и санобработку, — сказал он.
В бане все личные вещи отобрали в дезинфекцию, потом появился длинный парень уголовного вида с машинкой в руке и начал стричь всех по очереди. Стриг он спокойно, не торопясь, начиная с головы, затем переходя на бороды, затем на грудь и так далее — везде, где росли волосы, все места одной и той же машинкой. Кто-то попробовал протестовать.
— Вы папаша, напрасно, не сердитесь… — с насмешливой вежливостью ответил парикмахер. — Если бы вы приехали весной, вас бы тут не так приняли… тут у нас комендант был — «Курилка», так он выстраивал новый этап и сразу начинал к порядку приучать: требовал, чтобы с ним здоровались, на приветствие «Здра» отвечали. Подойдет к строю и крикнет: «Здорово!» — тут парикмахер не без удовольствия выругался, — ну, а этап должен был «Здра» кричать. — «Громче», — орет, — «громче — на Соловках не слышно!». Надоест самому учить, ротного пришлет. Для начала полсуток на морозе постоят, так начинают здорово отвечать. А вы не брезгуйте: она железная, к ней грязь не пристает. Хуже будет, если вши разведутся…
После стрижки жертвы санобработки попадали в холодную баню, где получали полшайки чуть теплой морской воды. Воду выдавал специальный рабочий, столь же словоохотливый и непринужденный в обращении, как и парикмахер.
— Что, воды мало? Это вы с непривычки только так думаете. При «Курилке» у нас который воды попросит, сначала дрыном по спине давали, а чуть что не так, на мороз выставят, да водой вдоволь и обольют. На одних Соловках за одну зиму 17 тысяч уходили…
* * *На следующий день все вещи были возвращены из дезинфекции измятые, сырые, вонючие. После ночи на голых досках получить пальто и одеяло было очень приятно. Все повеселели, но веселье скоро кончилось. Вечером в карантин прибыл новый этап. Этап состоял из крестьян-белоруссов и шпаны. В бараке сразу стало не хватать места. На двухэтажных нарах лежали так тесно, что приходилось спать на боку и переворачиваться по команде нескольким человекам сразу. Шпана начала безобразничать и воровать. Целая куча оборванной ругающейся молодежи расположилась на полу около печки. Григорий с интересом всматривался в лица вновь прибывших, сидя на верхних нарах. К нему подсел Павел.
— Надо изучать людей и присматриваться к обстановке, может быть, сумеем что-нибудь выдумать — материалу для организации будет много, — сказал он.
Григорий одобрительно кивнул головой. В этот момент дверь в барак растворилась и вошли три стрелка и комендант.
— Пятьдесят человек на работу! — крикнул комендант. — Рабочие получат в обед второе и по 1200 гр. хлеба вместо 600 гр.
Несколько крестьян сразу вышли вперед.
— Граждане! — раздался вдруг голос с нар, расположенных около двери. — Граждане!
Молодой анархист, который еще в Бутырках не хотел добровольно садиться в «Черный ворон» и назвать свою фамилию при перекличке, приподнялся над верхними нарами. Все лица обратились к нему. Барак замер, не понимая еще толком, в чем дело. Стрелки застыли в ожидании. Тонкое лицо анархиста было бледно, большие голубые глаза полны решимости.
— Граждане! Не подчиняйтесь, отказывайтесь от принудительного труда — лучше умереть, чем сделаться рабом!
Водворилась жуткая тишина.
— А ну, выйди сюда, кто там говорит! — не сразу нашелся комендант карантина.
Анархист легко спрыгнул с нар и стал посреди барака. Двое стрелков сразу схватили его под руки и вытащили за дверь. Он хотел еще что-то сказать и не успел. Все заключенные молчали. Через двадцать минут стрелки вернулись — и 50 человек добровольно ушли на работу. Утром бывшие ночью на работе получили добавочный хлеб, а на второе картошку. После обеда весь карантин был выстроен на улице. Из лагеря приехал вольнонаемный комендант в сопровождении начальника особого отдела и прочел приказ о расстреле заключенного Лунева за отказ от работы. Одновременно было объявлено, что после карантина работа будет обязательна для всех и за невыполнение нормы выработки паек будет снижаться.
Глава двадцать четвертая
ОБРАЩЕНИЕ САВЛА
Григорию и его брату Алексею повезло — они оба после карантина попали чертежниками в управление лагеря в город Кемь. Остальные были направлены на лесозаготовки.
Управление жило фронтовой жизнью. Каждый день приходили этапы с пополнением, каждый день учетно-распределительный отдел списывал выбывших из строя. Каждый день Григорий четыре раза пересекал двухкилометровое пустое поле между городом, где были расположены канцелярии управления, с пятью двухэтажными бараками, торчавшими на пустом, обветренном берегу на фоне блеклого неба. Для того чтобы дважды пойти на работу и дважды вернуться в лагерь, приходилось тратить три часа. Ходили колонной, под конвоем, и построение отнимало почти столько же времени, сколько сама ходьба. Двенадцать часов в день Григорий чертил, наклоняясь над белым некрашеным столом. Больше часу уходило на обед и завтрак. Семь часов оставалось на отдых. Днем Григорий не давал себе думать. Даже незначительные перерывы в работе и три часа ходьбы и ожидания он либо использовал для изучения сотрудников отдела, либо мерно шагал, глядя под ноги и отсчитывая шаги. Так проходил день — жутко, напряженно, однообразно. Выдержать это было можно, только заглушая в себе всякую слабость, всякое желание отдохнуть и остановиться. Это было так, как если бы вас заставили пройти в абсолютной темноте над пропастью по мосту, состоящему из двух бревен с равномерно, на расстоянии человеческого шага, положенными на них шпалами. Раз-два, раз-два! — Ошибешься, остановишься и упадешь в провал между шпалами. Раз-два, раз-два! — Пройти можно, но не надо думать и уставать. Григорий выработал в себе этот механический точный шаг и днем шел уверенно и смело. Но ночь… собственно не ночь — Григорий так уставал за день, что обычно спал как убитый, — не вся ночь, а какие-нибудь двадцать минут или полчаса перед тем, как заснуть. Перенапряженная нервная система никак не могла успокоиться. Трудно было лежать и не шевелиться, не работать ни головой, ни руками. Даже заснув, тело постоянно вздрагивало. Потом приходили мысли… собственно не мысли — мысли Григорий умел сдерживать, а полумысли — полусны, неясные, давящие образы. Жизнь была настолько монотонна и однообразна, что у этих образов нехватало красок, не было никакой яркости — просто голова наполнялась серым туманом и из тумана грозило что-то неопределенное и враждебное. Надо было уходить в себя, ограничивать сознание строго очерченным кругом и не вглядываться в то, что происходило за пределами этого круга. А там всё время что-то возникало и шевелилось… Стоило только чуть-чуть ослабить волю, как бездна вторгалась в математически ограниченное пространство. Это случалось иногда до и всегда после наступления сна. Яркая молния прорезала безразличную темноту сознания, сердце сжималось острой физической болью и Григорий видел холодную, неумолимую бесконечность. Уничтожение смерти и пустота вечности казались одинаково безысходными. Если бы это продолжалось больше одного мгновения, Григорий, наверно, умер бы от тоски, но ужас будил его, воля пробуждалась вслед за сознанием и нечеловеческим усилием удавалось опять отодвинуть бездну за черту математически ограниченного пространства. Измученный засыпал Григорий и спал уже не просыпаясь.
Живя в одном бараке с братом, Григорий мало разговаривал с ним. Алеша тоже страдал, но не от «роковых вопросов», а от тяжелых условий жизни. Он повзрослел и почти утратил прежнюю веселость. Чекист, начальник отдела, очень ценил Алешу как работника, а узнав, что Алеша спортсмен, стал брать его с собой на стадион как тренера по теннису и легкой атлетике для команды вольнонаемных сотрудников управления. Григорий почувствовал, что его дорога и дорога брата расходятся.
Хотя бы Павла опять встретить! — думал иногда с тоской Григорий.
* * *Григорий стоял против крутого обрыва берега озера у огромного, жарко пылавшего костра, на затоптанном, почерневшем снегу. Наверху, вдоль самого обрыва, были проложены рельсы узкоколейки, идущие от лесопильного завода, и там, время от времени, из белесого тумана морозной ночи вдруг появлялась черноколесая вагонетка, полная тонких, разнокалиберных обрезков. Вагонетка останавливалась над самым костром и две серые фигуры в бушлатах и черных ушанках торопливо сбрасывали обрезки прямо в середину пламени. Костер притухал, пламя жадно трещало и через минуту разгоралось с новой силой. У самого огня на корточках, съежившись как обезьяны, сидели два уголовника с худыми грязными лицами. Григорий удивлялся, как они могут выдерживать близость такого нестерпимо жаркого пламени, но уголовники сидели неподвижно, остановившимися глазами глядя на огонь.