Игорь Губерман - Гарики из Атлантиды. Пожилые записки
Тата и в Сибири оставалась точно такой же, как в Москве, и со спокойной приветливостью принимала всех отпетых, матерых и заядлых. Я помню одну славную воскресную историю. В начале дня зашел во двор мужик из расположенной неподалеку деревни: он принес в поселок продавать только что забитого, уже нарезанного крупными кусками барана. Мы купили у него пару кусков, и он ушел, мгновенно выветрясь из памяти. А вечером, уже густела темнота, он снова постучался к нам в калитку. Был пьян настолько, что едва держался на ногах, и с ног до головы был в осенней глинистой грязи — как видно, падал и лежал, отдыхая, — она с него еще стекала отовсюду.
— Земляк, — сказал он умоляюще, — пусти отночевать, никак сегодня до деревни не дойду. Я с самого утра тебя приметил, когда шел, сейчас подумал — этот не откажет.
Он еще что-то бормотал, уже несвязное, и я посторонился молча, пропуская его к нам во двор. В дощатой летней кухне раскладушка точно становилась между печью и столом. Покуда я раскладывал ее, он переминался с ноги на ногу от лютого усталого нетерпения и рухнул прямо в ватнике, в одно мгновение блаженно захрапев. Я еще накрыл его старым тулупом, в котором таскал уголь из сарая, и возвратился в дом. Все это заняло минуты три, никак не больше.
— Кто это приходил? — спросила жена.
— А тот мужик, что утром мясо приносил, напился за день и намаялся, на летней кухне попросился переспать, — наскоро выговорил я, утыкаясь в прерванное чтение.
— Ой, — сказала Тата огорченно, — а у меня пододеяльники неглаженые!
И если б я не представлял себе так ясно вид того заляпанного грязью мужика, то я бы не так сильно корчился от смеха — к недоумению, а после и обиде Таты.
Благодаря ее ровной ко всем приветливости я привез из Сибири совершенно новую формулировку понятия о культурной женщине. Уже в Москву вернувшись, много раз я задавал эту загадку самым отъявленным мыслителям: выскажи мне лаконично, что это такое — культурная женщина. И ухмылялся снисходительно, когда мне бормотали про интеллигентность, образованность, начитанность и вежливость-тактичность-воспитанность. Ибо я знал безупречный и короткий ход к понятию. Но — от обратного тому, что лепетали мне гурманы мысли.
Было так: пришел к нам в дом недавний вор, а ныне ссыльный, мой коллега Гоша. И принес бутылку коньяка. Ему встречаться предстояло завтра с некими людьми, которые ко мне отменно относились. И, чтобы лучше поладить с ними, он задумал как бы невзначай сказать, что вчера, мол, пил и гостевал у Мироныча. Но я-то с ним по ссыльно-лагерной негласной этике никак не мог эту бутылку разделить, я бы нанес тогда урон своей репутации. Не то чтобы такой был пария электрик Гоша, только пойман был недавно на мелком воровстве, а главное, что у своих, — такое не прощалось. В лагере это вообще каралось очень жестоко (крысятниками называли таких людей), а в ссыльном поселке был он только изгнан из круга вместе пьющих и вместе чифирящих людей. А еще, с ним выпив, я как бы его поручителем на будущее становился, это вовсе не входило в мои планы.
— Гоша, ты сам знаешь, что с тобой я пить не могу, — сказал я ему открытым текстом, — но из дома я тебя не гоню, садись и пей, а огурец и колбасу я тебе сейчас подам.
Бутылку он уже на стол поставил — глупо оставлять, — и Гоша в одиночестве присел к столу. Я колбасу ему принес и огурец, как обещал, и занялся какими-то своими делами. Гоша пил, не обижаясь и не торопясь, все было правильно и справедливо, он это знал и принимал. А тут на кухню Тата забежала, после вышла, и опять вернулся я.
Гоша с неподдельным восхищением сказал мне:
— Баба у тебя какая культурная!
— А что случилось, Гоша? — спросил я. Он был серьезно изумлен.
— А я ей говорю: какая у вас печь высокая и побеленная, — пояснил мне Гоша с восторгом. — А она мне отвечает: да, печь хорошая, высокая и побеленная, а другая бы сказала: да иди ты отсюда на хуй!
И, прощаясь на крылечке, он еще покачивал от восхищения головой.
Мне странно и приятно вспоминать это сейчас и в Иерусалиме. Дети выросли уже и в эту нашу вторую жизнь полностью вошли, вросли и вжились. Так самостоятельны они теперь, что изредка даже шальная мысль у нас с женой мелькает: вот, дескать, опора нашей скорой старости. Потом спохватываемся и смеемся. Но некая глубокая педагогическая мысль у меня есть: в целях сугубо воспитательных подросшим детям надо помогать лишь до ухода их на пенсию.
А интересно, как родившаяся уже в Израиле внучка будет относиться к нам — оттудошним?
Как все на свете внучки. С интересом, без почтения, со снисходительной любовью. Однажды мудрый человек Зиновий Гердт нам рассказал историю. Повел он как-то свою внучку в зоопарк, и там она ужасно наслаждалась. Лопотала детские глупости, угощала чем попало зверей, веселилась, удивлялась и вовсю гуляла. А возле клетки льва вдруг поскучнела, погрустнела, тяжело задумалась и деловитовкрадчиво спросила:
— Скажи мне, дедушка, а эсли (от волнения она так и сказала — эсли) тебя съест лев, то на каком троллейбусе мне ехать к папе с мамой?
Годы, собаки, жизнь
Хотя я не был никогда завзятым другом меньших братьев, но собаки мне по жизни попадались. Как-то весной семьдесят восьмого года позвонил средь бела дня приятель, человек очень талантливый, а по профессии — астрофизик.
— Слушай, — сказал он, — ты вот в Израиль собираешься, а там тебе в разгар рабочего энтузиазма уже не позвонит известный ученый, без пяти минут академик, чтобы заехать через час и выпить водки.
— Ясно, что не позвонит, — охотно согласился я, — на воле люди делом заняты, а не херней в засекреченных лабораториях.
— По космосу, только по космосу, — перебил он меня и тут же поспешил добавить, будучи слишком умен для облегчающих иллюзий, — но все равно, конечно, на войну, и нечего мне это тыкать в глаз в хорошую минуту. Выпить мне с тобой охота, а не препираться. Так я выхожу?
— А я как раз пока сбегаю, — ответил я.
И пошел я в винный магазин, где привычно занял очередь и привычно стал читать прихваченную книгу, ибо разговоры в такой очереди знал наизусть и никаких фольклорных радостей не ждал.
Но когда минут через сорок отходил я от прилавка с вожделенными двумя пол-литрами, вдруг тесно подошли ко мне возле двери два алкаша и чуть ли не дуэтом тихо сказали:
— Друг, купи породистого щенка.
На ладони одного из них в заботливо подложенной кепке лежал нежно-желто-белый комок необыкновенной пушистости с двумя черными пуговицами глаз над розовым младенческим носом.
— А правда породистый? — зачем-то спросил. Не погладить это чудо было невозможно.
— Сукой мне быть, — торжественно сказал алкаш. И добавил, честно подумав: — Что ли терьер, хер его знает, уже не помню.
— Мать его — медалистка всех фестивалей, — сказал второй, зная психологию советского человека. — Двадцать рублей просим, а на фестивалях за них тысячу дают.
Бутылка водки в те благословенной памяти времена стоила три рубля шестьдесят две копейки. Я понимал, что это чудо отдадут и за бутылку, но мучили меня иные соображения.
Моя любимая жена была всегда категорически против того, чтоб завести собаку. Не любила она домашних животных. А точнее — обладала очень редким (и для обладателя мучительным) даром совершенно реального ощущения разных будущих житейских неприятностей. То, что собака будет убегать, теряться, болеть и вообще когда-нибудь умрет, — заранее терзало мою жену жгучей болью. А то, что мы животное, конечно, полюбим и все это будем тяжело переживать, — заведомо добавляло Тате страданий еще и за нас. Поэтому на просьбы дочери (и сам я был не прочь, о чем нешумно заикался) следовал всегда решительный отказ, который обычно был снабжен еще одним замечательно прозорливым доводом:
— Ты убежишь в школу и к подружкам, папа — неизвестно куда на целый день, а я корми ее и с ней гуляй. Нашли себе дурочку.
Все это вихрем пронеслось в моем сознании, и сам я удивился, слушая, как отвечаю алкашам:
— Давайте так поступим, мужики. Сейчас пойдем ко мне домой, тут рядом, и если жена моя всех нас троих не выгонит с порога, я вам тут же отдаю двадцать рублей. А если выгонит, то я вам ни за что даю на бутылку. Пошли?
Алкаши потянулись за мной гуськом в полном молчании — очевидно, боясь неосторожным словом спугнуть такого идиота и лишиться бутылки.
— Господи, — сказала Тата, — я ведь как чувствовала, лучше бы сама сходила.
— Терьер, — льстиво и пугливо сказал один из алкашей.
— Пушистый очень будет, — это, как я услышал, говорил я сам. Таким же тоном.
Жена тяжело молчала, но ее рука уже тянулась — гладила комочек белой шерсти. А деньги были у меня с собой, и алкаши не растворились даже — просто испарились в мгновение.
Через пять минут первая лужа знаменовала появление в нашем доме собаки, и жена подтерла эту лужу так безмолвно, что я почувствовал себя последним мерзавцем.