Артуро Перес-Реверте - Баталист
Ольвидо было хорошо с ним рядом, и она ему прямо это говорила. Мне нравится наблюдать, как ты двигаешься с лисьей осторожностью, мысленно настраивая камеру и ставя кадр, прежде чем снимать по-настоящему. Я люблю твои джинсы, вытертые на коленках, и рубашки с закатанными рукавами на сухих мускулистых руках, люблю смотреть, как, прислонившись спиной к стене прямо под пулями, ты меняешь объектив или пленку тем же точным собранным движением, которым солдат заряжает обойму. Люблю, когда ты запираешься в номере отеля и с лупой в руке пристально рассматриваешь снимки, отмечая лучшие негативы, которые смотришь на просвет у окна, или когда часами просиживаешь с линейкой и фломастером, сортируя кадры, набрасывая инструкции и прикидывая, в какой части снимка пройдет сгиб журнального разворота. Я восхищаюсь тем, как кропотливо ты выполняешь свою работу – и ни одна слеза не затуманила объектив твоей камеры. Во всяком случае, так мне кажется.
Она тоже работала не жалея сил везде, где им суждено было оказаться: на опасных дорогах, на вражеских территориях, под проливным дождем, в зловещей тишине вымерших селений, где слышишь только хруст битого стекла под тяжестью шагов. Ольвидо не была выдающимся фотографом, однако она была добросовестна и самобытна. Постепенно в ней проявлялись такие черты, как благоразумие, интуиция и исключительное хладнокровие в экстремальных ситуациях. Кроме того, она обладала редким даром общаться со всеми на равных. Опасные люди воспринимали ее как свою, что было незаменимо в их скитаниях по горячим точкам с камерой в руках. Она могла без лишних слов одной лишь своей неповторимой улыбкой убедить любого, что для всех будет лучше, если ее оставят в покое – в качестве необходимого свидетеля. Что она гораздо нужнее им живая и невредимая, чем мертвая или изнасилованная. Она почти сразу перестала фотографировать людей. Люди ее не интересовали. Зато она могла день напролет бродить по заброшенному дому или разрушенной деревне. Несмотря на свое пристрастие к предметам – там, в мирной жизни, – к поддельным или обманным вещам, которые она коллекционировала с одержимостью праздности, а потом без сожаления раздаривала и раздавала, – на войне она ничего не касалась – ни книги, ни чашки, ни стреляной гильзы; она лишь делала кадр за кадром, фотографируя абсолютно все. На войне, говорила она, полным-полно вещей «trouvis»[9]. Все это сильно отдает сюрреализмом. Эдакая встреча на анатомическом столе мясорубки и человека без зонта.
Фольк, до поры до времени работавший исключительно в одиночестве и уж тем более – вдали от женщин, – он считал, что с женщинами на войне одни проблемы; в конце концов, из-за них могут просто убить – вынужден был признать, что присутствие Ольвидо выгодно даже с профессиональной точки зрения: одни двери она закрывала, зато открыла другие – благодаря своему особому дару пробуждать в мужчинах покровительственный инстинкт самосохранения, восхищение или тщеславие. И она им охотно пользовалась. Во время первой войны в Персидском заливе, когда обстреливали Хайфу, какой-то кокетливый полковник-араб не только разрешил им ходить, где вздумается – они прибыли из Дахрана без пропуска, спрятавшись в военной машине с обозначениями союзников, – но даже в разгар перестрелки предложил им кофе, а затем спросил Ольвидо, куда лучше прицелиться их орудиям, чтобы она сделала хорошие фотографии. Она с уважением поблагодарила его, подарив обворожительную улыбку, и, махнув рукой в неопределенном направлении – на высоченную водокачку, занятую израильтянами, – выставила выдержку 90. Любезный полковник распорядился принести стул, чтобы она чувствовала себя комфортно, а затем ушел дать залп из четырех орудий и выпустить одну противотанковую управляемую ракету «Тоу» в указанное место, пока на помощь израильтянам не подоспел во всю прыть целый отряд американских морских пехотинцев, разгромив подразделение полковника и вышвырнув его с занятых позиций. Я хочу ребенка, сказала она Фольку в тот вечер, когда они пили фруктовый сок в безалкогольном баре отеля «Меридиан» и смеясь вспоминали полковника. Я хочу его лично для себя: таскать в рюкзаке за спиной и кормить в аэропортах, отелях и окопах. А что еще мне останется, когда кончится наша нежная дружба? В ту ночь они занимались любовью до самого рассвета, не произнося ни слова, не прерываясь даже во время атаки иракских ракет «Скад» и открывая рот лишь для того, чтобы целовать или кусать. А затем, когда они выбились из сил, она ласкала тело Фолька, пока не уснула.
Да, она снимала предметы и не снимала людей. К слову сказать, он вообще ни разу не видел, чтобы она фотографировала что-либо живое. Истина в вещах, а не в нас, говорила она Но мы нужны истине, чтобы та могла проявить себя. Ольвидо была терпелива. Подолгу дожидалась, чтобы естественное освещение приобрело нужную ей интенсивность. Со временем она выработала свой неповторимый стиль. Потом, уже в Барселоне – она перебралась в его квартиру с высокими потолками возле рынка Букерия – выйдя из чулана, где они печатали фотографии, она ложилась на ковер, усыпанный ее черно-белыми снимками, и часами напролет делала пометки фломастером, вырезала что-то ножницами, сортируя снимки по известным ей одной признакам, которые Фольк так никогда и не понял до конца. Затем возвращалась к кюветам и увеличителю и работала над разобранными и помеченными снимками, делая все новые и новые отпечатки, пока не добивалась желаемого эффекта. Вещи, услышал Фольк как-то раз, истекают кровью, как и люди. Больше всего она ценила старые фотографии, найденные в разоренных домах. Она переснимала их в том виде, в каком находила, не трогая, не перекладывая с места на место: затоптанные, мятые, опаленные огнем пожара, висящие на стене под разбитыми стеклами, в обрамлении сломанных рамок, в раскрытых и разорванных семейных альбомах. Брошенные фотографии, говорила она, словно светлые пятна на мрачной картине: они не делают их светлее, наоборот, сгущают тьму. Лишь однажды на войне Фольк видел, как она плачет.
Ольвидо плакала перед открытым альбомом в Петринье, небольшом хорватском городке – до кювета у шоссе на Борово-Населье оставалось ровно двадцать два дня. Альбом лежал на полу, перепачканном штукатуркой и мокром от дождя, сочившегося сквозь пробитый потолок, был открыт, и они увидели фотографии, изображавшие семью, празднующую Рождество: муж, жена, бабушка, дедушка, четверо маленьких детей и собака суетятся вокруг наряженной елки и накрытого стола. Бабушку, дедушку и собаку Фольк и Ольвидо только что видели в луже во дворе возле дома – бесформенное месиво грязных тряпок и разорванного мяса, изрешеченное пулями и разорванное в клочья осколками фанаты. Ольвидо не сделала во дворе ни единого снимка; она неподвижно смотрела на трупы, ее камеры висели под дождевиком, и только войдя в дом и увидев лежащий на полу альбом, она принялась за работу. Стоял дождливый ветреный день, ее лицо и волосы были покрыты каплями дождя, поэтому Фольк не сразу сообразил, что она плачет, он понял это лишь в тот миг, когда она подняла глаза от видоискателя и вытерла рукой слезы, мешавшие наводить фокус. Ни он, ни она ни разу не вспомнили тот случай. Позже, в Барселоне, когда все уже было кончено и Фольк наконец увидел пленку, которую она так и не успела проявить, он обнаружил, что по одному из странных совпадений, на который так щедры хаос и его законы, она сделала ровно двадцать два снимка фотографий, наклеенных в тот злосчастный альбом – ровно столько, сколько дней ей оставалось жить. Он сосчитал дни, держа в одной руке календарь, в другой негативы. Такого потрясения он не испытывал с тех пор, как вернувшись из путешествия по Африке, узнав на собственном опыте, что такое Сомали, голод и кровопролитие, – она показала ему серию снимков, сделанных на промышленной бойне, где она провела целую неделю, фотографируя отточенные ножи и огромные куски мяса, развешанные на крюках, завернутые в полиэтилен, помеченные печатью санитарной службы. Как обычно, черно-белая фотография. Ольвидо проявила и напечатала эти странные работы и хранила их в папке, написав на обложке: «Der mude Tod». Усталая смерть. На этих снимках, как и на ее безлюдных изображениях войны – мертвая нога с вырванной стелькой от башмака, мертвая рука с обручальным кольцом – кровь походила на те гребни темно-серой глины, которые они видели в развалившихся цехах заброшенной шахты в Портмане. Лава остывшего вулкана.
В башне царила глубокая тишина. Даже море притихло. Фольк держал перед глазами фотографию, которая изображала их обоих – его самого, спящего, и призрак Ольвидо в разбитом зеркале. Затем вернул фотографию на место и закрыл крышку сундука. Допил стакан и спустился вниз по винтовой лестнице, чтобы подлить еще коньяка, чувствуя, как ступеньки уходят у него из-под ног. «Надеюсь, – подумал он внезапно, что Иво Марковичу не придет в голову наведаться ко мне в гости именно сейчас.» Бутылка по-прежнему стояла среди красок и кистей – лучший друг, который не задает лишних вопросов и не пытается влезть тебе в душу.