Людмила Петрушевская - Девятый том
Почему-то все мои несчастные выступающие говорили о Ленине как о маленьком ростом.
Это, видимо, сидело гвоздем в их сознании.
Но они тут же исправляли ситуацию, сверкнув глазами, и дальше просто рассыпались в комплиментах маленькому вождю.
«Большой», «огромный человечище» (это школьницы), «Но он был-то великий», «Человечный», «Человечный человек».
Каждый день был какой-то небольшой улов, но все мои выступающие говорили как-то одно и то же, и пришлось выходить из положения: я настригла из этих ответов как бы хор, и у меня получилась пластинка что надо.
Если один (детский) голосок говорил «он был маленький», то тут же его настигала лавина голосов «да, он был маленький, но он был большой, великий, огромный человек, человек, человечный человек» – и все это с реверберацией, т.е. с эхом вдали: челове-ееееее – - – е…
Я еще нашла, как считала, очень сильный ход и написала текст, что вот, мол, на наших глазах создается миф о Ленине. Народное сказание. Которое убирает все случайное и усиливает все мифическое.
Т.е. подразумевалось, может быть, и такое продолжение легенды, как «жил-был маленький-маленький Ленин, бывало, отец посадит его в ухо коню, тот и пашет, барин едет – смотрит, конь пашет один, и говорит: «Продай мне коня», а Ленин шепчет из уха Илье Николаевичу: «Продавай, батя, продавай, я домой ворочусь и с конем».
Наш главный куратор, зампред радиокомитета, человек глубоко оригинальный, наркоман-одиночка и по-своему ерник, неожиданно одобрил пластинку, сказав, что она напоминает ему моления хлыстов.
Мося, мнение свое иметь опасавшийся, мнение ему заменял инстинкт сохранения кресла, вынужден был согласиться, и пластинка вышла!
Главный наш куратор вызывал у подчиненных восторг своей полной непредсказуемостью, барским бесстрашием и внешней красотой (он был немного похож на оперно-эстрадного певца Муслима Магомаева, тогдашнего идола женщин).
Наша музыкальная редакторша, лихая Искра, в быту преданная жена и мать, даже говорила: «пусть только свистнет!» Но он не свистел. Он был волк-одиночка. Говорят, что в начале своей карьеры (он женился на чьей-то дочери) шеф был послан, кажется, в Америку в ООН (за точность не ручаюсь) и просидел семь лет в полнейшей изоляции, все контакты с иностранцами запрещались, а со своими вне службы он, видимо, не желал якшаться, и правильно делал.
Тогда-то он и стал наркоманом.
(Восхитимся народному мифотворчеству, тут же как из сказки выскакивает цифра семь лет.)
Его карьера кончилась вот как: на отчетно-выборном по итогам года комсомольском собрании он вылез на сцену, увидел, видимо, комсомольцев в зале, схватился за микрофон и начал жутко хохотать.
Обливающиеся холодным потом комсомольцы аккуратно увели рыдающего от смеха начальника за кулисы.
Формулировка была «переутомился».
Однако, возвращаясь к итогам ленинского года, я должна сказать, что несчастная пластинка «Что вы думаете о Ленине» сильно пошатнула мои позиции в редакции, а дальше пошли зловещие события с пластинками «Рабы», «Родина Маши» и др.
Мало того, я вечно опаздывала на работу.
Вокруг меня (это повторялось потом с регулярностью) образовалась пустота.
Некоторые сослуживцы как-то перестали со мной даже ходить в буфет.
Двум моим особенно преданным дружкам предложили уйти (можно было подумать, что начальство разгоняет политическую группировку, а что мы такого сделали? Мы иногда сидели в конце рабочего дня с Володей Возчиковым и малолетним Коленькой Нейчем и, давясь от смеха, сочиняли фразы типа «Фокстрот «Лесной нахал», «Объединение Яйцекурицанептица», «Птицематка» (о курице) и т.д. Кроме того, мы разрабатывали цикл «Блюиды»: «Николай Иваныч Нейч предлагает рядом лечь» (эпитафия).
Это был, честно говоря, нехороший смех, смех отчаяния, но начальники могли подумать, что мы смеемся над ними.
Наш главный, Мосин, был знаменит тем, что написал однажды на радио, в «Последних известиях», текст для оглашения во время демонстрации: «Поглядите! Вся Красная площадь (речь шла о первомайской демонстрации) завалена цветами. Тут тюльпаны, георгины, розы и мимозы, фиалки и васильки. Вся Красная площадь превратилась в один огромный колумбарий!» (Текст подлинный, в эфир не прошел, я его выгребла из стопки, отбирая материал для ночного выпуска, и запомнила на всю жизнь фамилию автора.)
Хиросимыч был писатель и гордился тем, что каждый день выдает одиннадцать страниц ровно.
И они справедливо не любили, когда смеялись у них за спиной.
Короче, в преддверии ленинской звуковой книги нас разогнали.
Володя нашел пристанище в теоретическом журнале, Колю Нейча я отвела в родные (я там начинала) «Последние известия», его приняли на работу, а вот в «Окоеме» со мной стали разговаривать на тему о том, чтобы я искала себе другое место.
Как-то мы сидели с Мосей у него в кабинете на закате рабочего дня, и происходил один из этих разговоров.
Я, помню, вдруг сказала:
– Когда-нибудь, Михал Романыч, вам будет очень стыдно!
(Может быть, я намекала, что когда-нибудь времена изменятся и я стану известной журналисткой.)
Он все понял и возразил очень живо:
– А вот я живу, Люся, и мне все не стыдно и не стыдно!
(Видимо, он понял мой намек и тоже намекнул, что уж если я стану известной журналисткой, он в те поры вообще будет председатель всего Радиокомитета!)
Но мне не с руки было уходить с работы.
Я сама бы ушла, как говорится, с визгом радости, если бы было куда. Я даже наводила мосты в маленькую замшелую редакцию перспективного планирования и рецензирования, где люди смотрели телевизионные передачи сидя дома и писали на них так называемые внутренние отзывы.
Вот это была работка! Сидеть дома!
Я уже к тому времени имела некоторый опыт писания рецензий, даже кое-что было напечатано, и своей потенциальной начальнице, женщине осторожной, полной и надменной, я доказывала с помощью вырезок, что в моем лице она приобретет профессионального рецензента.
Устраивала меня на работу подруга Лия Осипова, которая уже давно там обреталась.
Эта операция шла ни тряско ни валко, потому что начальница во мне совершенно справедливо сомневалась (ее прозвище было почему-то Шахиня, хотя она абсолютно ничем не напоминала красавицу шахиню Сорейю, первую бездетную жену иранского шаха Реза Пехлеви, которую Реза как раз в это время выгнал в шею).
Шахиня, как многие руководящие дамы, в поясе была шире чем в других местах туловища, зато ноги имела тонкие и временами вздыхала, поднимая платье выше колен: «Вот что осталось от красоты».
Она смотрела на меня с легкой ненавистью, как умеют смотреть капризные кассиры в железнодорожных кассах на клиентов, отставших от поезда.
Ей был нужен человек, но она хотела на эту ставку мужчину, с мужчинами работать надежней: не забеременеет, с больным ребенком не засядет на месяц (у меня как раз такой ребенок имелся). И вообще.
Шахиня никак не решалась заполнить ставку мной.
В краткие минуты наших свиданий Шахиня сидела, глядя сквозь меня, и ей, видимо, мерещился холостой мужчина писательской внешности (именно он и ушел от нее на вольные хлеба, освободивши ставку, и он-то был похож на тогдашнего шаха Реза Пехлеви, такое совпадение!).
Я ему в подметки не годилась ни внешностью, ни полом.
И ничто на свете не могло подвигнуть Шахиню изменить своим идеалам в вопросе найма рабочей силы.
Кроме того, я ей просто не нравилась чисто по-женски.
Когда она видела нас с Лией у себя в помещении, где она царила в углу за косо поставленным столом, у нее менялось лицо, и не в лучшую сторону.
Однако вскоре после того, как Моська вел со мной провидческие разговоры в своем кабинете относительно отсутствия будущего стыда, ситуация в моей жизни стала совсем другой.
Как полагается, у меня заболел ребенок, и не чем-нибудь, а ветряной оспой.
По уходу за ребенком каждой работающей женщине тогда полагалось ровно пять дней, остальные не оплачивались, а у моего пятилетнего Кирюши была долгоиграющая ветрянка с карантином на тридцать дней без права посещать детский сад, то есть пять дней оплачивались по бюллетеню, а остальные двадцать пять дней было бы нечего есть, и я бы никак не справилась с ситуацией, но не было бы счастья, да несчастье помогло – я заболела и сама какой-то жуткой ангиной с нарывами, и у меня в результате на руках оказалось аж два бюллетеня, на пять и на десять дней!
То есть я вернулась на работу с ощущением большой жизненной удачи.
Бывает так (и я это видела всю свою жизнь), что над человеком разражается трагедия, но малая малость ему вдруг удается – глядишь, он успокаивается.
Старый друг Коля должен был хоронить свою маму, но ваганьковские гробокопатели не дали ему разрешения положить ее в семейную могилку, сказали, что места нет, надо сжечь и хоронить урну, иначе нельзя.