Маргарита Симоньян - В Москву!
— Ну Гэрасымыч жи ж, муж мой покойный. Усэ пропало! А тут это еще, — всхлипнула она, показав на Димку в гробу.
Это была Димкина мать теть Дуня.
Теть Дуня позвала Толика с Норой в дом. На столе рядом с единственной уцелевшей от наводнения сковородкой жили куры и жирный гусь. Теть Дуня покрутилась у печки, не переставая жаловаться на ущерб в хозяйстве, учиненный наводнэннем. Про Димку она почти не спрашивала, только ругалась на институт — ей казалось, что именно он довел сына до такого дила.
Толик протянул ей пакет с Димкиными блокнотами и спросил:
— Во сколько поминки будут, теть Дунь? Мы, может, пока погуляем тут по станице, чтоб вас не напрягать?
— Та якись помынки? — ответила Димкина мать. — Ты шо нэ бачишь, шо нам нэ до помынок?! Тут курей ба послэдних нэ ростирять.
Нора и Толик вышли во двор и издалека посмотрели на Димку, не поднимая голов, краем глаза, как будто подглядывали за смертью как за чем-то стыдным и неприличным. На кладбище они не поехали.
Всю дорогу обратно Толик молчал. Потускневшие мазанки, черные пашни и сотни засохших подсолнухов проносились мимо окна. Несколько раз Нора увидела на обочине картонные таблички с фломастерной надписью «продаются черви». В конце концов, она не выдержала и заговорила с Толиком:
— Слушай, ты думаешь, Димка повесился из-за меня? Потому что я его не любила? Фигня это все! Он повесился, потому что его НИКТО не любил. Ты же видел.
— Я не думаю, что он из-за тебя повесился, — сказал через паузу Толик. — Я сначала так думал. Но ты тут ни при чем, и теть Дуня тоже. Ты его блокноты читала когда-нибудь?
— Нет.
— А я вот прочитал. Как из морга приехал, так сразу и прочитал. На, посмотри. Я теть Дуне не все отдал. Только те, куда он Ницше и Кастанеду переписывал. С нее и этого хватит.
Нора взяла знакомую кипу блокнотов. Острым Димкиным почерком там были написаны странные вещи — какие-то заклинания, как показалось Норе, с бредовыми словосочетаниями: «сублимированная похоть», «астральный блуд», «прободенная совесть», «приголгофский флюид», «обрезанное сердце». Нора прочла полстраницы и испуганно посмотрела на Толика. Толик уткнулся в окно. Нора стала читать дальше:
Нечестивая мать, не выпускающая сына из духовной утробы, продолжает обогревать, из-за чего происходит варварское прободение тонкого тела и преселение жупела. Пробитый мужчина начинает греть, что для него неестественно. Женоподобный греющий мужчина — человек с преселенцем, упырно одержимый.
Я должен сломать себя… Я должен сказать: отныне для меня голос агапы — Глас Божий. Отныне у меня нет своего ума (совести, тела, воли), но ум мой — ум агапы, разум братии — мой ум. Мысль, что я конченый урод, должна стать столь же естественной, как то, что я человек.
Вавилонская блудница — любая женщина — распространяет вокруг себя содомскую вакханалию, являясь поверенным лицом князя тьмы, его священницей. Она превращает мужа в сына и сына в мужа, постоянно погружая их в свою бездонную, разжиженную геенской похотью ненасытную утробу, сиречь в утробу дьяволицы, священнодействуя на генитальном престоле, воздвигнутом сатаной.
«Убью себя, но не усну», — говорит праведник.
Огненно-кровное крещение — это высший тип крещения, предназначенный для избранных и представляющий собой свидетельство, кризис, болезнь, буйство веры и, наконец, жертву живота.
— Что это, Толик? — в ужасе спросила Нора.
— Это «Православная церковь державная»*. Тоталитарная секта. Учит своих последователей, что все зло от женщин, а чтоб избежать соблазна, надо уйти из жизни, — спокойно ответил Толик словами из заметки в Интернете. — Особенно часто жертвами секты становятся юноши, пережившие несчастную любовь или имеющие тяжелые отношения с матерью. Или — и то и другое! — последнюю фразу Толик выкрикнул.
Грибники с передних сидений автобуса испуганно обернулись на Толика. Он продолжал кричать:
— Димка был в тоталитарной секте! Мы жили с ним в одной комнате и не знали, что его сделали сектантом! — Толик произнес слово «сектант» таким же полным брезгливости голосом, каким он обычно произносил слово «голубой» или «наркоман».
— Но это еще даже не самое ужасное, — сказал Толик через паузу и отвернулся к окну.
— А что самое ужасное? — спросила Нора, которая все еще не могла понять, как это Димка, умный, начитанный Димка, вдруг мог совершить такую глупость.
— Самое ужасное, что основатель этой секты — жид!
Толик с вызовом повернулся к Норе. По его лицу шли багровые круги. Нора уронила блокноты на пол, и они рассыпались между сидений, подскакивая на ухабах. Нора не стала их собирать.
— Откуда ты знаешь, что основатель — жид? — спросила она.
— Я в Интернете посмотрел. Вениамин Янкельман! Вениамин Янкельман, на хуй, основатель «Православной церкви державной». Ты можешь себе представить? Я его найду. Я его найду, суку, и я его убью! Он будет первым.
— Ты его убьешь за то, что Димка повесился, или за то, что он еврей?
— И за то, и за другое, — ответил Толик.
* * *Сразу после Димкиных похорон Нора съехала из общежития, сняв с Марусей комнату у пенсионерки в душистом дворе у трамваев. В комнате стоял буфет, висели малиновые ковры и жил надоевший хозяйке пожилой говорящий какаду.
— Что-то со мной происходит, — сказала Нора Марусе как-то вечером, отхлебывая из хозяйского хрустального бокала «отвертку» домашнего приготовления. — Раньше у меня всегда, сколько я себя помню, было такое чувство, как будто я еще не живу, а как бы пробую жизнь. Типа, когда суп варишь — ты его еще не ешь, а только пробуешь ложкой на вкус. И, если что-то не так, можно еще посолить, или морковки добавить, или кипятка подлить. И только потом когда-нибудь, когда уже придут гости и ты суп уже по тарелкам разольешь, вот тогда уже ничего исправить будет нельзя. А пока еще можно.
Нора закрутила вокруг пальца темный локон и задумчиво посмотрела на какаду, совершенно его не видя.
— Но я последнее время иногда думаю, — продолжала она, — а когда начинает считаться, что человек уже всерьез живет? У меня есть тетя — она тоже была умница-красавица в молодости. Потом связалась с одним придурком, потом с другим придурком, и как-то так все пошло… А теперь все про нее говорят, что у нее не сложилась жизнь. И она сама так считает. Вот я и думаю — где та грань между тем, что ты только пробуешь разные варианты, и тем, что суп уже сварился? Когда наступает точка, после которой жизнь уже не сложилась и ничего нельзя исправить? Я вот боюсь эту точку не заметить. Ты не боишься? — спросила Нора с надеждой, что Маруся все понимает и тоже боится.
— Ты накуренная, что ли? — сказала Маруся, прищурившись.
— Да нет же! Я просто, наверно, не так объясняю — не то, что хочу сказать. Послушай…
— Я вообще не понимаю, о чем ты говоришь, — перебила Маруся. Белобрысый верстальщик Боря вчера наконец предложил ей переехать к нему, навсегда завершив в Марусиной жизни недолгий период метаний.
В такие вечера Нора брала сигарету и выходила в шуршащий дворик, где, глядя на старенькую хозяйку комнаты, бредущую из магазина с авоськой серого хлеба, дешевых лекарств и кефира, искала и не находила правильных слов, чтоб объяснить Марусе, что она чувствует в эту минуту, когда от нее, как на даче у дедушки в детстве медянка в блестящей траве под осенними грушами, ускользает — за хвост не поймаешь — простодушная ясная юность, и ее драгоценные миги, как легкие капли, безвозвратно уходят сквозь пальцы, и ничто никогда не вернется и не будет ни ярче, ни лучше.
Пожилой какаду подслушивал все, что Нора говорила Марусе. Через неделю общения с девушками он выучил новое слово — «в Москву!».
Часть вторая
Москва
Десятая глава
Смотри — вот жизнь идет. Смотри — проходит. Смотри — прошла…
Н. ДубовицкийМосква! Дорогая, блестящая куртизанка, дающая всем — и таджику, и вору, и гению, принимая к оплате наличную душу без сдачи. За твои цветы на бетонных столбах, голубые июньские ночи, за веранды, террасы, фонтаны, неоны, за свалку шикарных витрин и сияние черных капотов, за редкое чистое небо, за девушек в белоснежном на палубах наглых яхт, за насмешливые похвалы твоих фаворитов, которых ты раз в сезон швыряешь прислуге, как вещи из прошлой коллекции, и бежишь в свои ЦУМы и ГУМы, чтоб купить себе новых без скидки, за всю тебя целиком — Боже мой! — забери, что хочешь, — но ты ничего не хочешь. Утро красит нежным цветом, а вечер — порочным огнем твои улицы, полные жизни, и зеленые кудри бульваров, и твой Кремль, и твоих церетели, и сияет над темной рекой Храм Христа, как корабль, увлекая тебя в неизвестное, благословенное плавание, а страна заржавелой флотилией, отставая и злясь, ковыляет за ним по волнам и по мелям туда, куда он повернет.