Дмитрий Вересов - Третья тетрадь
– Но для них-то он не искаженный, они так с рождения видят, – подала голос прима Света, игравшая Тусси, тоже, разумеется, приму.
– Тебя не спрашивают. Итак, начали! С того места, где Рич не может перейти засыпанную солью улицу. Андрей, пошел!
Невысокий, прыгучий, как мяч, Андрей весьма правдоподобно остановился перед пустой сценой, сунулся, отскочил, потряс правой рукой, скуксился и уперся, приседая на задние лапы.
– А ты смотришь, смотришь, – крикнул Наинский Апе, – мудро, скорбно, ибо знаешь, что соль на дорогах – это ерунда по сравнению со всеми прочими бедами. Ты же собачья Кассандра!
Но Апа только угрюмо горбилась в углу.
Дальше шла сцена, где Милка должна была любыми способами дать понять Ричу, что скоро здесь будут травить собак, насыплют страшного белого порошка, который нельзя даже нюхать.
Апа робкими шажками подошла к Андрею и потерлась об него боком.
– О, Господи! – взорвался Наинский. – Ты что, его за угол приглашаешь любовью заняться?! Понимаешь, что ты творишь? Ужас!
В перерыве Апа долго выжидала момента, когда Наинский наконец останется один, и, словно прыгая в ледяную воду, спросила:
– Борис Николаевич, ваш друг, Данила Драганович… Я хотела спросить…
– Нет, это я хотел бы у него спросить, откуда он вас выкопал? Вы что, собаку в руках никогда не держали? Так у него бы хоть поинтересовались, он едва книгу об этом не накропал!
– Так он… кинолог?
– О, Господи! Он пройдоха и вор, алкоголик и наркоман! И какого черта я его послушался? Вы погубите мне весь спектакль! Линочка! У собаки центр тяжести перемещен к холке, понимаете, к холке! – Наинский выразительно стукнул себя между лопаток. – А вы все время двигаетесь, как беременная кошка!..
Уж в том, как двигаются беременные кошки, Апа могла бы дать сто очков вперед не только Наинскому, но и любому специалисту. Однако сейчас ее знания оказывались неуместными, и она проглотила обиду.
Апа понимала, что после услышанного спрашивать еще о чем-то – бесполезно; такие люди, как этот Даниил, появляются и исчезают когда угодно и часто навсегда. И все эти встречи, наверное, действительно только сон. Но тогда терять ей больше нечего…
– А вы не знаете, у него была… или есть знакомая по имени Аполлинария?
– Аполлинария? Да кого у него только нет: Фекл, Аграфен, Каллист и черта в ступе! Держались бы вы от него подальше, милочка, а? – неожиданно почти просительно закончил Наинский. – Он вам только голову задурит, он же не от мира сего, всегда такой был, он же выродок, псих! Способный, конечно, сволочь, но… Куда же вы, Лина? Надо пробовать и пробовать! Не надо плакать, честное слово! Я вас познакомлю с одной дамой, она полковник милиции, и собаки у нее – сказка! Пообщаетесь, проникнетесь. Все, все, на сегодня хватит! – обратился он к остальным и достал из внутреннего кармана свою успокоительную фляжечку.
Уже у самых дверей он все-таки сунул Апе в пальто бумажку с телефоном хозяйки сказочных собак, которые должны были открыть ей другой мир.
Но Апе теперь было уже все равно. Проявитель покидал листок глянцевой фотобумаги, которая становилась с каждой секундой все тусклее и тусклее, как балтийское небо над головой.
Значит, его общение с ней было только пьяным развлечением или наркотным глюком. Да и вправду, что умного он произнес? И с чего она взяла, что он много знает? Все только неопределенные фразочки, нелепые вопросы. Апа шла по Новосивковской[114], забыв про намокшие сапоги и оставленные в театре перчатки. Было до слез жаль своей новой жизни, которая, едва начавшись, стала вянуть. Можно, конечно, заставить себя пойти к Жене, но этому мешал не только стыд за летнюю историю, но и гордость. Они начнут копаться в этой ее новой жизни, разбирать, уточнять, подводить теории, а им ведь не расскажешь про фотобумагу, про обрывки не то снов, не то видений – а факты, изложенные голыми словами, будут мертвыми и ничего не значащими, такими, как обнаженные деревья и неприкрытая грязь на улицах.
«Хоть бы снег пошел, – вздохнула Апа и неожиданно для себя решила: – Если я еще хоть раз увижусь с ним, то не буду ничего утаивать, буду говорить все, что чувствую, что знаю, что хочу знать. Ведь ему все равно на меня наплевать, и поэтому я могу вести себя тоже, как хочу. Лучше уж дурная цель, чем никакой…» – закончила она, но мысль на этом не оборвалась, а продолжилась словно извне прозвучавшими словами:
– Ведь люди большей частью не угадывают своего назначения, и оттого жизнь их не имеет смысла, а нужно так или иначе выразить себя. Да, и потому дурная цель лучше никакой, – произнесла она вслух, испугавшись сама себя.
Апа оглянулась. Одинокий прохожий шел в отдалении, широкая полоса грязи отделяла от нее дома. Она испуганно осмотрелась и только сейчас обнаружила, что идет по какой-то страшной улице, где нет жилых домов, а в воздухе слоями висит сизый смог.
И, заметив проезжавшую маршрутку, девушка взмахнула рукой и села, даже не поглядев на номер.
* * *После той призрачной встречи на мызе, где Аполлинария едва ли произнесла несколько слов, остальное было только делом времени. Это они чувствовали оба, и судьба гнала обоих на улицы.
Лето в тот год стояло сырое, тяжелое, словно копило всю сухость на следующее, вспыхнувшее пожарами и террором. Низкое небо не поднималось выше куполов Исаакия и давило, пригнетало, мучило.
Аполлинария с утра выходила из дома, порой даже забыв зонт и шляпку, и часами бродила по пыльным, несмотря на дожди, улицам. Скоро ботинки ее становились белесыми от грязи ремонтов, в которых, как в язвах, Петербург стоял каждое лето. На лицо тоже ложилась стягивающая пленка, и хотелось все время пить. Впрочем, теперь на нее уже никто не обращал внимания. Город жил напряжением, каждый освобождался где и как мог и от чего ему было нужно. Каждый действовал на свой страх и риск, но в целом город был захвачен могучим потоком идеи свободы. За год появилась такая масса идей, понятий и знаний, которые раньше не появлялись и в двадцать лет. Общество напрягало все силы, чтобы создать себе новое независимое положение. Как грибы, возникали частные банки, создавались акционерные общества, закрывались казенные фабрики, женщины требовали прав, а Университет – вольности. Россия и столица кипели, словно огромный чан, поднимая со дна не только лучшее, но и всю пену, и всю грязь.
И в этом чаду уже никто не смотрел косо на стройную девушку, едва причесанную, с широко раскрытыми глазами, которая без шляпки и зонта ходила по улице как слепая, все чувствуя – и ничего не видя.
Ноги, помимо воли, приводили Аполлинарию на Сенную, где, как она уже знала из «Времени», находилась его редакция. Мрачный угловой дом, постоянно сырой от близости Канавы, манил ее, как магнитом, и Аполлинария часто стояла, держась за холодный парапет, и ждала, что вот сейчас откроется дверь, и выйдет он.
Он, от которого исходил магический свет, мгновенно преображавший все вокруг. И когда она о нем думала, у нее леденели руки и пылала голова.
Но лето катилось к закату, а встречи все не было. И, чувствуя, что она постепенно сходит с ума, Аполлинария, сама не зная как, взялась за тетрадь давно заброшенных лекций. С обратной стороны коленкорового блокнота вдруг побежали неровные строки о вещах, казалось бы не имевших ничего общего с происходящим. Она вспоминала пансион, его холодные дортуары, учителей, классных дам, прошлые обиды и надежды – и в этом спасалась от угара сегодняшнего дня.
Как-то незаметно набралось семь главок, и рука сама вывела название, так говорившее о ее нынешнем состоянии, – «Покуда». Покуда еще ничего не случилось, покуда еще все впереди, покуда еще можно спасаться в скучных, но понятных обыденностях прошлого…
Но Аполлинария знала, что долго так все равно продолжаться не может. Так зачем же он мучает ее? Ведь она ясно чувствует, что и он с того вечера в гостиной милейшего Андрея Ивановича томится точно так же. Ведь уже тогда, на прощанье, подсаживая ее в коляску Полонского, он сжал ее руку так, что все стало ясно и неизбежно. Так почему же?! Как смеет он тратить себя на какую-то ерунду, какие-то журналы, болезни, когда она ждет, она готова на все? И тонкий яд ненависти незаметно примешивался к безумию ожиданья.
Нет, так не должно быть! Пусть он узнает, как ей плохо, как вынуждена она, жаждая будущего, спасаться в своем прошлом. Пусть ему станет стыдно, горько, больно, как ей сейчас!
Часы в коридоре пробили четверть четвертого. Что ж, если решаться, то сразу. Дай бог, они так заняты своим журналом, что не уходят, как чиновники из департаментов, в три часа пополудни.
Аполлинария уже совершенно спокойно надела свое лучшее платье, пышные юбки которого так подчеркивали неправдоподобную стройность талии, надела шляпку с густой вуалькой и бархатную накидку. Из глубины зеркала на нее глянула незнакомка с расширенными, как у морфинистки, глазами.