Айрис Мердок - Дитя слова
Томми выглядела сегодня совсем викторианкой. В известной мере из-за кудряшек. Вид у нее был усталый, И это ей шло. Неверный свет подчеркивал контуры ее лица, выделявшегося белым пятном на темпом фоне, но не обнаруживал цвета глаз. Носик ее и рот морщила гримаса озадаченности, сочувствия и любви. На ней была сегодня белая кружевная блузка с гагатовой брошью в форме креста, длинный черный жакет и черная бархатная юбка до лодыжек, которую она чуть приподняла, обнажив изящную икру, топкую лодыжку в белом ажурном чулке и маленькую бархатную туфельку. Ноги у нее были совсем маленькие. Ее унизанные серебряными кольцами руки то и дело нервно отбрасывали назад длинные волосы, закрывавшие высокий воротник блузки, белизну которой подчеркивало пламя свечей. Все эти детали, несмотря ни на что, я подметил и даже нашел Томми привлекательной — секс ведь заявляет о своем всепоглощающем присутствии почти при любом положении вещей. В моих глазах притягательность Томми то возрастала, то убывала по совершенно неопределенным законам. Когда меня начинало тянуть к ней, я пытался с этим бороться, и на время обычным проявлениям доброты и нежности приходил конец. Я подумал было дотянуться до нее через желтую скатерть, а ей так этого хотелось, но не стал. При том, как обстояли нынче мои дела, мне уж безусловно придется избавиться от Томми.
А она была сейчас бесконечно терпелива и изобретательна. Она все испробовала — и разговор на самые разные темы, и молчание. Кусок пирога со взбитыми сливками лежал у меня на тарелке и мокнул. Я выпил еще немного вина и скривил в гримасе лицо. Я ничего не говорил Томми про Кристел и Артура. Мне была бы невыносима ее радость.
— Не налить еще виски, родной?
— Нет.
— А что ты хотел бы получить на Рождество?
— Заряженный револьвер.
— В чем дело… Хилари… любовь моя… что-то с тобой происходит. И явно не из-за меня.
— Извини, Томкинс.
— Ты сегодня точно мертвый, точно зомби.
— Мне бы и хотелось быть мертвым.
— Не говори так — это грешно. Расскажи мне лучше. Расскажи хоть немножко. Расскажи намеками.
— Смешная ты девчонка. Ты иногда мне нравишься.
— Ты тоже иногда мне нравишься. Расскажи же.
— Не могу, Томми. Много лет тому назад я поступил очень дурно. И забыть об этом никогда не смогу. — Настолько я с Томми еще ни разу не был откровенен, и она это знала. Я услышал, как она судорожно, победоносно вздохнула, и я сразу ушел в свою скорлупу.
— Продолжай же. Пожалуйста. Ты ведь знаешь, что я тебя люблю. Мне просто хочется стать на твое место. Быть для тебя прибежищем, где бы ты мог расслабиться. Избавиться от боли.
— Я не могу избавиться от боли, — сказал я. — Грех и боль неразрывно связаны друг с другом. Один только Господь Бог способен их разделить.
— Так позволь мне быть Госиодом Богом. В конце-то концов… говорят же… что мы можем…
— Нет, Томкинс, извини, ты не можешь. Ты — это ты. Вот ты приготовила мне пирог с патокой, который, к сожалению, я не в состоянии есть. Надеюсь, он не пропадет.
— Патока долго не портится.
— Ты маленькая шотландочка, которая знает, что патока не портится. А моя беда — космическая.
— А не слишком ли много ты мнишь о себе? — сказала, помолчав, Томми. — В конце-то концов ты — это всего лишь ты, человек с вьющимися волосами, с угрюмым лицом и разными носками на ногах…
— Это придумала Лора Импайетт.
— Почему ты вспомнил сейчас про Лору?
— Сам не знаю. Не потому, что она имеет к этому какое-либо отношение.
— Значит, Лора. Вот в чем дело. Лора. Почему ты вдруг вспомнил о ней?
— О Томми, перестань… Я пошел домой.
— Почему ты вдруг упомянул Лору?
— Не знаю. Потому что у меня мысли скачут. И, конечно же, я слишком много мню о себе. Ну, кто я такой, чтобы у меня было космическое горе? Ладно, Томас, будь ко мне подобрее.
— Ты даешь мне слово, что это не…?
— Да, да, да, Томми. Мне надо идти. Извини уж.
Томми вскочила и опустилась на пол у моих ног, что с ней иногда случалось. Она стояла на коленях, уткнувшись головой в мои колени, ища руками мои руки, волосы ее, пахнувшие шампунем (она всегда мыла их по пятницам), разметались по полам моего пиджака.
— Ох, Томас, маленькая моя…
— Любовь моя… о любовь моя… позволь мне тебе помочь… я ведь так люблю тебя.
— Просто не могу понять — почему. Томми, мы должны расстаться.
— Не говори мне так сейчас, когда между нами установилось взаимопонимание…
— Никакого взаимопонимания между нами нет. Ты в каком-то трансе. А я холоден, как селёдка.
— Ты же хочешь меня.
— Нет. — Я грубо оттолкнул ее, чтобы она не почувствовала, что это так. Она качнулась назад и села на пол. Я встал.
— Ненавижу тебя..
— О'кей, Томсон. Доброй ночи.
— Не уходи. Расскажи мне. Расскажи, что ты наделал. Расскажи намеками.
Я оторвался от нее. Улицы были черные, если не считать крошечных огоньков то тут, то там, — это брели в потемках люди, освещая себе дорогу электрическими фонариками. А наверху, над их головой, шел праздник. Ярко сверкал широкий, бриллиантовый пояс Млечного Пути, молча услаждающий слух Разума. Звезд было столько, и они лепились так близко друг к другу, что с земли казались сегментом золотого кольца. Однако светили они лишь друг другу, видимо, не подозревая о нашем существовании, и здесь, внизу, было темно. Но я знал мой Лондон наизусть. Я двинулся на север. На дорогу от Томми до Артура у меня ушло почти полчаса. Было половина одиннадцатого, когда я позвонил в дверь Артура. А минуту спустя я уже сидел в его маленькой комнатке, освещенной одинокой свечой. Я решил рассказать все Артуру.
ПЯТНИЦА
* * *Теперь я расскажу о том, что является основой данной истории, но о чем нельзя было рассказывать до тех пор, пока по ходу повествования я сам об этом не стал рассказывать. Расскажу я все с той достоверностью, на какую способен, и так, как это было на самом деле, а не так, как я рассказывал вечером в ту пятницу Артуру. В своем рассказе Артуру я опустил некоторые детали — правда, несущественные — и, естественно, описал все в благоприятном для себя свете, хотя обелить себя, поскольку я изложил ему основные факты, — все равно не мог. Ну и, конечно, рассказ мой шел рывками, с паузами, во время которых Артур задавал мне вопросы. И были детали, которые я вспомнил позже, в последующие дни, когда снова говорил с ним об этом. Я рассказал ему потому, что он (теперь я в это уже верил) собирался стать мужем Кристел, и потому, что он был мягким, безобидным существом, и еще потому, что мне надо было кому-то все рассказать, выпустить призрак из склепа, каким являлись наши с Кристел души. Сейчас трудно даже представить себе, что в тот памятный летний день, когда я устроил вечеринку у себя на квартире в колледже, а Кристел воскликнула: «Это счастливейший день в моей жизни», там была и Энн Джойлинг. Действительно была в той комнате, в тот день.
Я впервые встретился с Ганнером Джойлингом, когда учился на последнем курсе, а он был младшим преподавателем по другой дисциплине (преподавал историю литературы) и в другом колледже. Вместе с моим наставником, мягким человеком по имени Элдридж, он читал курс «Французская революция и литература», и я посещал эти лекции. Мы собирались но вторникам в колледже Ганнера, в темной комнате за длинным столом, накрытым зеленым сукном. Семинар был устроен для весьма узкого круга избранных, и все посещавшие его гордились этим. Я решил там блеснуть. У меня уже была к тому времени репутация лингвиста-полиглота.
Ганнера впервые я встретил не там. В первый раз я увидел его на противоположной стороне Главной улицы. Он шагал в своей мантии под руку с Энн. Кто-то сказал: «Вон идет Ганнер Джойлинг». — «А кто эта хорошенькая девчонка?» — «Миссис Ганнер Джойлинг». У Ганнера была особая репутация — есть такие люди, которые пользуются особой репутацией по не очень попятным причинам. Он был, конечно, человек умный, по в Оксфорде полно умных людей. Внешность его привлекала к себе внимание, но тоже — не в такой уж мере. Он был шести футов двух дюймов росту (па дюйм выше меня), крупный, грузный (он играл в сборной по регби и отменно боксировал), с густыми прямыми светлыми волосами, синеглазый, бело-розовый, гладкий. Глаза у него были довольно красивые — цвета летней лазури с темными крапинками. Кто-то из его предков был скандинав. Сам же он был англичанин из англичан, воспитанник привилегированной частной школы.
Мне нравился семинар, и я отличался на нем — но, к сожалению, отличались и другие. Мы считали себя поистине блистательной когортой. Поскольку Ганнер был личностью более яркой, чем Элдридж, я стремился заслужить его доброе мнение, и мне это удалось. Уже в середине семестра Элдридж, человек сухой, но не лишенный человечности, сказал, что Ганнер расспрашивал его обо мне. Элдридж вкратце рассказал Ганнеру о моем происхождении, и это, очевидно, вызвало у того интерес — к такому я, во всяком случае, пришел выводу, судя по тому, как внимательно смотрели теперь на меня синие в крапинку глаза. Я, наверно, вообще казался немного странным. Хотя ничего такого уж особенного в моем поведении не было. Просто я старался заслужить доброе мнение каждого дона,[45] которого я уважал. Я всегда считал, что любому почтенному Дамету[46] приятно будет услышать мою песню. Через некоторое время (думается, подсказал эту мысль Элдриджу сам Ганнер) я стал посещать лекции Ганнера по Рисорджимеито.[47] Время от времени мы беседовали с Ганнером после занятий, и раз или два я встречался с ним на улице, но он ни разу не пригласил меня к себе. Да я особенно и не домогался этой чести, хотя такое приглашение, безусловно, польстило бы мне. Когда я на экзаменах занял первое место, Ганнер прислал мне карточку, на которой его мелким почерком было написано: «Хорошо сработано». Затем, когда некоторое время спустя меня избрали членом совета ганнеровского колледжа, он послал мне приветственное письмо, составленное в приятно-дружественных тонах, что побудило меня прийти к выводу, что мое избрание, видимо, произошло не без его участия.