Меир Шалев - Вышли из леса две медведицы
Довик тем временем уже начал развертывать дивизии. У них, у резервистов, есть эти свои сети, покрывающие всю страну. Они могут не видеть друг друга десять лет, но стоит такой сети включиться, как в их домах начинают мигать всевозможные лампочки, и звонить телефоны, и шипеть какие-то приборы, и маркеры принимаются гулять по картам и аэрофотоснимкам, а сеть все пульсирует, и дышит, и передает сообщения и указания. Все это, кстати, одна из форм того, что они называют солдатским братством и боевой дружбой, но не спутайте, Варда, я уже говорила вам и повторяю — тут нет никакого братства и никакой дружбы. Они придут на помощь, они помогут деньгами, они подставят плечо, но это всего лишь еще одна из их мужских игр. Так они выжимают себе еще одну «гнилую каплю»[76] жизни, напоминающую им былую молодость и былые «экшнз». Это не дружба, как мы ее понимаем, и это я говорю вам как женщина, у которой нет, и не было, и, очевидно, уже не будет настоящей подруги. Потому я и изливаю сейчас это все на вас — чужого, в сущности, человека. Думаете, мне это приятно? Нисколько.
Ну, не важно. А важно, что за несколько минут Довик вызвал по этой своей сети армейский вертолет, а когда вертолет завис над машиной Эйтана, его уже ждал там старый резервист, тоже из их части, который примчался туда еще раньше, из кибуца Паран, вместе с сыном — двенадцатилетним мальчиком, тощим, как палка, с большими ушами, — я знаю, как он выглядел, потому что увидела его на следующий день у нас дома на похоронах Неты. Они вышли из своей машины, и старик побежал к Эйтану, а мальчик не сказал ни слова, но тут же высмотрел место, где сможет сесть вертолет, и разметил эту посадочную площадку «стиклайтами» — это такие зеленые светящиеся палочки, которые у подобных мальчиков всегда под рукой, как будто разметка посадочной площадки для вертолета — именно то, чем они занимаются каждый вечер перед сном, начиная с трехлетнего возраста.
К тому времени, когда вертолет приземлился, Эйтан уже вырубился окончательно. Он лежал возле Неты, как саван, упавший с мертвеца, и его тоже погрузили в вертолет на носилках, потому что он не смог подняться. Тяжесть смерти Неты он пронес бегом, через несколько километров песка, и щебня, и камней, и темноты, но собственное; мертвевшее тело не смог теперь поднять с земли. Даже шага не мог сделать.
Старик позвонил Довику, что вертолет летит в больницу «Сорока» — пусть едет туда, — и еще одному из их компании, который жил под Беер-Шевой, чтобы тоже немедленно мчался в больницу, потому что он ближе всех к ней, а потом вернулся к себе домой, в Паран, на своей машине, а тощий мальчишка с большими ушами отвел туда машину Эйтана — один, через всю степь, в полной темноте, не дожидаясь рассвета, потому что у него еще не было водительских прав.
А я, дома, все это время спала. Совершенно спокойно и безмятежно. Я уже говорила вам: у меня не было никаких предчувствий. Все эти рассказы о матерях с телепатией, которые внезапно просыпаются с ощущением, что с их ребенком что-то произошло, а потом оказывается, что действительно произошло и как раз в ту самую минуту, — все эти рассказы не про меня. Возможно, я не такая хорошая мать, как они, а возможно, они лучше меня умеют сочинять истории. И когда я вдруг проснулась, это было тоже не из-за ощущения, что случилось что-то ужасное, а потому, что до меня донесся шум из дома Довика. Зажегся свет, зазвенели телефоны, и я услышала крики Далии: «Разбудите Руту! Надо разбудить Руту! Почему я? Сам буди!» И точно в тот момент, когда я спрыгнула с кровати, Довик вошел в комнату и сказал: «Рута, я должен сказать тебе что-то ужасное. Нета умер. — И добавил: — Из-за змеи».
И там, в морге больницы «Сорока», после чудовищного перегона в машине, рядом с Довиком и Далией — я предпочла бы провести этот путь в багажнике, — я увидела моего единственного сына и моего первого мужа в последний раз. О том, как я увидела Нету, я не хочу говорить, а Эйтана я увидела, когда его там допрашивала офицер полиции, — он отвечал ей, как робот, а со мной не обменялся ни словом. Ничего не сказал и не осмелился даже посмотреть мне в лицо.
Я не понимаю: как может мужчина так вдруг растерять все свое мужество? Хорошо еще, что он успел передать все подробности врачам и полицейским в «Сороке», а также перебросился несколькими словами с Довиком, потому что еще через несколько часов после этого он окончательно угас и уже не с кем было говорить. Понимаете? Он сделал все, что мог, чтобы спасти Нету, он потерпел поражение, он доложил, как положено верному солдату, все, что нужно доложить, как это делается при расследовании военного провала, — и все. Он угас, и его больше нет.
Я кричала на него, я умоляла его: «Что случилось?! Расскажи мне, что случилось?!»
Я обнимала его. Трясла его. Била его: «Расскажи мне, как это случилось? Как такое могло случиться?!»
Я царапала ему лицо ногтями. Я плакала на его шее: «Слышишь, расскажи мне, ты слышишь меня?»
Он не отвечал и стоял, как истукан. Мой мозг отказывался понимать. Наши рты уже ничего не могли сказать друг другу. Но его тело говорило моему телу: «Я умер», — а мое тело отвечало его телу: «Я чувствую это». Однако ничто во мне не сказало тогда, что это конец и что моим вторым мужем отныне станет этот мертвец.
Так это было. А назавтра были похороны. Нету похоронили на нашем кладбище, а Эйтан похоронил себя внутри самого себя, а после похорон, по приказу дедушки Зеева, начал отбывать свои бессрочные каторжные работы. Он больше ни с кем не говорил, даже со мной, и перешел спать в бывшую комнату Неты, и стало ясно, что это все, что жизнь кончилась. Так прошли двенадцать долгих лет, а потом, в день смерти дедушки Зеева, что-то в нем щелкнуло снова, и он начал медленно возвращаться к себе.
Я была потрясена. Я думала, что смерть дедушки прикончит Эйтана окончательно. Они были очень привязаны друг к другу. Дедушка Зеев был единственным, кто нашел способ помочь ему после нашей беды, — способ чисто мужской, простой и жестокий, но действенный и эффективный: он заставил его работать в питомнике, выполняя самую простую и в то же время самую тяжелую работу — взваливать, и тащить, и нагружать, и поднимать, и носить, и сгружать, и перетаскивать, и еще — охранять по ночам. Но именно это удержало Эйтана в живых — если это можно было назвать жизнью. Эти двенадцать лет молчания и каторжной работы, а не любовь ко мне, как мне ни обидно, и не дружба с Довиком, и не армейское братство. А когда дедушка ушел, Эйтан вернулся. Ко мне и к себе. Не на сто процентов, да и я тоже уже не та Рута, какой я была до смерти Неты, но — вернулся.
Глава шестнадцатая
— Первой моей мыслью — после рыданий и криков, которые слышала вся мошава, — было: «Господи, я больше не хочу сыновей от этого человека!» И тут же: «А если я случайно уже беременна, сделай, чтоб это была дочь!»
Господь не ответил, но я знала, что Он слышал. Однако на всякий случай я еще и подбадривала Его: «Ты можешь, Господи, Ты можешь». И даже перевела на Его язык, чтобы Он лучше понял: «Есть ли что невозможное для Господа?»[77] — в уважительном третьем лице, чтобы Он был доволен. И как видно, убедила, потому что неделю спустя, в последний день траура, ко мне заявилась в гости благословенная тетя Руби. Я, кажется, улыбаюсь, и если так, то это из-за вас, Варда. Это имя не нужно записывать. Она нам не родственница и в истории еврейских поселений в Палестине не играла никакой роли. «Тетя Руби» — это просто одно из тех игривых прозвищ, которыми женщины у нас заменяют слово «месячные». И в тот раз это были те еще месячные! Настоящий потоп, у меня никогда таких не было. Да еще с такими жуткими болями и прочими осложнениями, о которых я раньше только слышала от других женщин. Как будто Всевышний втолковывал мне, что мир, который Он создал, продолжает функционировать, что солнце восходит и заходит, а луна растет и убывает, и вот так же и мое тело — вот, оно сообщает мне, что при всей его скорби об одном погибшем мальчике, оно думает также о других детях. А для других детей нужен мужчина. Но тетя Руби пришла и ушла, потом снова пришла и снова ушла, а я оставалась в этом доме со своим не то живым, не то мертвым супругом, который с тех пор ни разу не заговорил со мной, и ни разу не улыбнулся мне, и ни разу не сварил мне, и ни разу не коснулся меня, и ни разу не рассмешил меня. Только делал то, что было ему велено: нагружал, и переносил, и складывал, и разбирал, и все это с усилием, и все это медленно, как во сне. Но когда бы я ни посмотрела на него, я видела человека, бегущего сломя голову. И мне было ясно, что внутри своего тела он все еще бежит. Бежит с мертвым ребенком на руках, обнимает и несет, от его первого крика и до его последнего вздоха. Шаг, и еще шаг, год, и еще год, двенадцать ежегодных поминок, в которых он не участвовал, двенадцать дней рождения Неты, которые я отмечала одна, двенадцать пасхальных вечеров без сына и без его отца, который сидел один, в стороне от всех, и курил, не обращая внимания ни на праздничный бульон, ни на фаршированную рыбу, которые Довик ему выносил, как выносят остатки еды привязанной во дворе собаке. И сотни моих посещений кладбища, куда он ни разу не ходил, и одно долгое, очень-очень долгое ожидание. Нет, не Неты, я знала, что Нета уже не вернется. Я ждала Эйтана — пусть вернется хотя бы он.