Юрий Буйда - Синяя кровь
Единственным ее помощником был я. Я подавал гвозди и придерживал фаянсовые изоляторы, когда мы тянули электропроводку в Черную комнату, держал наготове йод и бинт, выносил мусор и давал советы. Мы установили на штативе камеру и опробовали магнитофон. А потом мне было доверено ваткой, смоченной в спирте, снимать нагар с направляющего желобка фильмового канала и участвовать в приготовлении клея из спирта и хлороформа, при помощи которого Ида монтировала пленку. У нее не было монтажного столика: лупа, ножницы, клей – вот все, чем она располагала.
Вечером 11 февраля 1962 года в Черной комнате она записала на пленку монолог Ларисы из «Бесприданницы». Любительская техника не позволяла синхронизировать звук и изображение, да и качество записи было неважным, но и спустя годы ее волшебный гнусавый голос волнует, прорываясь через помехи, через скрипы и шорохи: «Расставаться с жизнью совсем не так просто, как я думала. Вот и нет сил! Вот я какая несчастная! А ведь есть люди, для которых это легко. Видно, уж тем совсем жить нельзя; их ничто не прельщает, им ничто не мило, ничего не жалко. Ах, что я!.. Да ведь и мне ничто не мило, и мне жить нельзя, и мне жить незачем! Что ж я не решаюсь? Что меня держит над этой пропастью? Что мешает?.. Просто решимости не имею. Жалкая слабость: жить, хоть как-нибудь, да жить… когда нельзя жить и не нужно…»
На экране – Ида в простеньком темном платье с воротником-стойкой, волосы распущены, она перебирает жемчужное ожерелье, смотрит в окно и говорит медленно, задумчиво: «Жалкая слабость: жить, хоть как-нибудь, да жить… когда нельзя жить и не нужно…»
Можно было проявлять отснятую кинопленку в фотоателье «Сюр Мезюр», но Иде не хотелось, чтобы в Чудове знали о ее спектаклях в Черной комнате. Она возила пленку в Москву, потом монтировала, просматривала и прослушивала, отмечая в тетрадке слабые места, чтобы затем снова сыграть эту сцену перед камерой, и снова, и снова, и так из года в год…
Днем она учила девочек держать спину, улыбаться и брить подмышки. Вечером давала представление «Ромео и Джульетты» в четвертой палате Немецкого дома. И почти каждый день выбирала время для спектакля в Черной комнате. Отснятую пленку раз в месяц отвозила в Москву, заодно получала деньги в театре.
Когда она привозила проявленную пленку, я готовил свежий клей, Ида вооружалась лупой и ножницами и монтировала фильм. Мы вешали на стену небольшую простыню и запускали проектор. По команде Иды я должен был включать и выключать магнитофон, чтобы звук совпадал с изображением. Ида делала пометки в тетради, морщилась, стонала и чертыхалась, а я щелкал клавишами и следил за тем, чтобы проектор не перегревался.
Горючая кинопленка плавилась и вспыхивала, магнитофон зажевывал ленту, пахло горячим целлулоидом, спиртом и нашим потом, на Чудов опускалась ночь, выла Щелочь, из открытого окна разило свинарниками, обступавшими Африку, звучал волшебный, чуть гнусавый голос Нины Заречной: «Я – чайка…»
Несколько раз в старости Ида порывалась уничтожить свой киноархив, но несколько десятков бобин с пленкой, скопившиеся за тридцать восемь лет, все же сохранились. На них – Федра, леди Макбет, Анна Каренина, Маргарита Готье, Нора… на них – стареющая год из года Ида… тридцать восемь лет, десятки ролей… и ни одной удачной, как считала она…
– Что я могу сказать в свое оправдание? – Ида пожимала плечами. – Я пыталась.
«Заслуживает ли жизнь быть прожитой? – записала она в дневнике. – Конечно же, нет. Но мне такой удачи не выпало».
22
Той осенью в нашей школе не стало Коммунизма.
Коммунизм висел в простенке между учительской и раковиной с краном, к которому на переменах выстраивалась очередь. После утоления жажды наступал черед Коммунизма. Это был стенд с жирной ломаной стрелой, которая устремлялась из левого нижнего в правый верхний угол, где светило круглое красное солнце с надписью: «Коммунизм». Вдоль стрелы были изображены: в самом низу – черепаха, выше – лошадь, еще выше – автомобиль, самолет и, наконец, ракета, которая упиралась носом в красное солнце. На этом стенде каждый день отображалась средняя успеваемость классов: флажки отстающих втыкались в панцирь черепахи, середняки тряслись на лошадке, а отличники мчались на ракете и благодаря своим пятеркам должны были вот-вот оказаться в коммунизме.
Нас интересовало место, которое наш класс занимал в этом соревновании, а о коммунизме мы только и знали, что там все за нас будут делать роботы. Носить воду из колодца, колоть дрова и пропалывать грядки, даже водку пить – все это будут делать роботы. Соседка тетя Брыся, устававшая бить своих близнецов-хулиганов, мечтала о светлом будущем, когда за их воспитание возьмется неутомимый робот с вечным коммунистическим ремнем.
И вот однажды в конце октября Коммунизм пропал.
Утром мы не обнаружили стенда на привычном месте, а на наши вопросы учительница ответила загадочной фразой: «Хрущева сняли».
Мы слыхали о Хрущеве – взрослые называли его «треплом кукурузным», но какое он имел отношение к стенду – это было непонятно.
После уроков я отправился к Иде.
Желтая мгла, мелкий ледяной дождь, пустынные улицы, стены домов, покрытые зеленоватой слизью, едкий запах горелого угля из дымовых труб…
Весь мокрый, продрогший, в хлюпающих башмаках, я взлетел по лестнице, ворвался к Иде – и замер на пороге.
На узкой кровати, облокотившись на подушку, полулежала молодая женщина, которая курила сигарету, вставленную в длинный мундштук. Я никогда не видел таких мундштуков. Я никогда не видел таких красивых женщин. На ней была длинная газовая накидка, из-под которой торчала белая нога. Кривые, будто слипшиеся пальцы, узкая ступня и расплющенная бурая пятка поразили меня больше, чем мундштук и круги вокруг сосков на ее груди, темневшие под полупрозрачной накидкой.
Я отвел взгляд от бурой пятки и уставился на юношу, сидевшего в кресле у стола.
Его льняные волосы, блестевшие как ртуть, обрамляли высокий лоб и ниспадали мягкими волнами на плечи. У него был точеный маленький нос, капризно вырезанные тонкие женские губы и безвольный подбородок. Он смотрел на меня из-под полуопущенных век, опушенных длинными белесыми ресницами, и томно улыбался. Крупный, нежный, обутый в раскисшие, давно потерявшие форму ботинки, которые напоминали копыта какого-то доисторического животного, гниющие копыта.
Я еще никогда не встречал таких красивых людей, как эта молодая женщина с длинным мундштуком и этот мальчик с ртутными волосами. Красота их казалась порочной, неживой и вечной, как красота какого-нибудь древнего кровожадного бога, изваяние которого тысячи лет пролежало на морском дне, а потом было поднято на свет божий и, очищенное от ракушек, наростов и водорослей, выставлено в музее: воплощение тайны, которая находится вне добра и зла, вне красоты, вне словаря, вне имени. Образ в себе, сам по себе, влекущий и пугающий.
Примерно так много лет спустя я и описал свои тогдашние ощущения от встречи с этими людьми, чем удивил Иду.
– Впрочем, – сказала она, – это понятно. Сколько тебе тогда было? Десять? Одиннадцать? В таком возрасте все большое кажется великим, безобразное – злым, а необычное может напугать до такой степени, что оно становится чудесным или даже прекрасным.
Но тогда, тем осенним вечером, я почувствовал себя не в своей тарелке. Появление этих людей, женщины и мальчика, почему-то встревожило меня. Уж больно по-хозяйски расположились они в комнате.
Ида сидела на подоконнике с папиросой – угловая жиличка, приживалка – и смотрела на меня, как мне показалось, с грустью.
– Знакомься, Алеша, – сказала она. – Это Алла Холупьева, а это – Алик.
Женщина на кровати улыбнулась и спрятала ногу под покрывало, а мальчик кивнул. В его фигуре, в его скованной позе было что-то необычное, но я не мог понять – что.
– Ты весь промок. – Ида взяла меня за руку. – И проголодался.
Мы спустились в нашу квартиру.
Матери дома не было.
Ида согрела на плите воды, но я не позволил ей вымыть меня – мылся сам, повернувшись к ней спиной. И когда ел рисовую кашу, старался не смотреть на тетку.
– Алик – инвалид, хромец, – сказала Ида. – Вообще-то мать назвала его Аполлоном, но это имя ему не нравится. У него врожденный вывих бедра. – Она вдруг усмехнулась. – Идеальный гражданин: не убежит и не догонит.
Я молчал.
– Не дуйся, Алеша, – сказала Ида.
– А они кто? – спросил я.
– Кредиторы. – Ида вздохнула. – Пришли за долгом.
– За каким долгом?
Ида наклонилась ко мне и прошептала, сделав страшные глаза:
– За фунтом мяса. Моего мяса, Бассанио.
Они пришли пешком.
Желтая мгла, редкие огни, мелкий ледяной дождь, пустынные улицы, стены домов, покрытые зеленоватой слизью, едкий запах горелого угля из дымовых труб – таким предстал перед ними Чудов тем осенним вечером.
Молодая женщина в буром мешковатом пальто, покрой которого напоминал солдатскую шинель, и припадающий на левую ногу крупный шестнадцатилетний мальчик в долгополом плюшевом жакете, в кепи с высокой тульей – такие носили немецкие военнопленные. За спиной у женщины был вещмешок, а мальчик нес докторский саквояж, перевязанный бечевкой.