Эрик Ломакс - Возмездие
По ночам света не было, и я, невыразимо подавленный, просто лежал поперек клетки. За ходом времени старался следить, рисуя на стене черточки рыбьей костью, которую нашел в рисе. В темноте меня одолевали полчища москитов, налетавших со стороны реки, и единственным спасением от них было с головой закутаться в одеяло, но при этом становилось нечем дышать, так что приходилось мириться с укусами насекомых.
В ночном бреду, когда я валялся в клетке в рубашке и шортах со сверхдлинной ложкой за компанию, меня посещали исступленные видения. Голова будто превращалась в машину, производившую тексты, слова и картины, которыми затем меня и питала, причем питала бессвязно, путано, скомкано — хлам из речовок, лозунгов, сцен и выдумок. Я становился экраном, где кусками и обрывками что-то разворачивалось. Порой эти фантазмы звучали, да еще как громко; порой глаза болели от насыщенности образа. Картины религиозного характера, исполненные невероятного и убаюкивающего величия, были основаны на самых экзальтированных текстах, а именно на протестантской литературе семнадцатого столетия. Такие, к примеру, сентенции:
Се, стою у двери и стучу:
если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему…
Ну кто же собственным страданьям рад? … Кто б не бежал из Преисподней:
— Близок ли путь до Вавилона?
— Эдак миль пятьдесят.
— Так я попасть туда к ночи успею?
— Еще и вернетесь!
Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, первый и последний, и знал ли агнец наш святой зеленой Англии луга? Где глас остереженья? Горе вам, живущим на Земле! Но человек рождается на страдание, как искры — чтоб устремляться вверх.
В худшие минуты время полностью уходило из моего внутреннего мира боли и бессонницы. Однажды, проведя на допросе вроде бы целую ночь, я вышел наконец во дворик и увидел реку в маслянистом рассветном свете, который заливал наши клетки бледными тенями. Тут вдруг стемнело, и я понял, что был свидетелем вовсе не рассвета, а заката.
Японцы вернули предыдущего унтера на прежнее место. Он любил хлопать по столу деревянной рейсшиной или угрожающе ей размахивать, чтобы привлечь мое ускользающее внимание. «Ломакс, вы нам все расскажете». С каждым днем его агрессивность только росла.
Как-то утром меня опять привели к ту комнату — и я увидел на столе развернутую карту. Мою карту. Такую аккуратную, опрятную, точную… Унтер с переводчиком глядели в окно, повернувшись ко мне спиной. В комнате царила полнейшая тишина. Так я простоял довольно долго.
Затем они обернулись и обрушили на меня бурю притворного гнева. Очевидно, что про карту они знали с самого начала, но хотели выбить меня из равновесия. «Очень хорошая карта… Зачем вы ее начертили? Где украли бумагу, где раздобыли сведения? Должно быть, есть и другие карты, которыми вы пользовались… Где они? Собирались убежать сами? Или с другими? С кем именно?..» И постоянно возвращались к одной и той же теме: с кем мы планировали встретиться? где эти крестьяне, что обещали помочь? получали ли мы указания по радио? есть ли в деревнях свои приемники? И так далее и тому подобное.
Молодой переводчик все полнее осваивал роль следователя; похоже, начинал входить во вкус. Эта парочка разошлась не на шутку. Я едва ли не кожей ощущал, до чего они раздражены ходьбой по кругу из-за моего упрямства. В воздухе запахло грозой.
Они хотели знать, чего ради я изобразил на карте трассу ТБЖД. Я пытался объяснить, что с детства увлечен этой темой, что карту сделал как бы в качестве сувенира о Сиаме и нашей железной дороге, что мне вообще нравится знать, где какая станция расположена. А они никак не могли поверить, что хотя бы здесь я не врал: я действительно не утратил тяги все записывать, перечислять, трассировать… Я рассказывал им про поезда, говорил о стандартной ширине британских путей и о том, до чего любопытно наблюдать воочию работу метрической железнодорожной системы, излагал проблемы, связанные с экспортом локомотивов из одной страны в другую, когда у них не совпадает колея… Переводчик с трудом подбирал нужные термины, путал сортаменты, типоразмеры и весовые единицы.
Он не раз и не два переспросил: «У вас железнодорожная мания?», имея в виду, как мне кажется, принадлежу ли я к энтузиастам железнодорожного дела. Голос выдавал его всамделишное, раздраженное недоумение — и затем он взялся объяснить столь невероятное оправдание моих действий своему коллеге, который все больше наливался кровью и мрачнел с каждой преходящей минутой.
И вдруг унтер схватил меня за плечо, буквально сдернул со стула, потащил вон из комнаты стальной хваткой, больно защемив кожу под рукавом. Помню, что, стоя в наружных дверях, я видел и дворик, и речной берег, и широкий бурый поток, текущий мимо. Видел клетки, заметил в них майора Смита, и Мака, и Слейтера; а еще я увидел, что к нам «подселили» Тью со Смитом… Кстати, спустя полвека один человек, который был полностью в курсе этих дел, сказал, что сначала меня отправили в санблок, где стояла некая емкость, полная воды, и что раз за разом меня в ней топили. Человеку этому я верю, но — ей-богу! — по сей день не получается вспомнить «водные процедуры». Ничегошеньки ровным счетом: странный избирательный фильтр позволяет нам кое-что утаить от самих себя. Зато продолжение помню очень хорошо.
Посреди дворика поставили скамью. Переводчик велел мне лечь на нее, что я и сделал — ничком, чтобы не повредило сломанным рукам, которые я сложил под скамейкой. Унтер тут же вздернул меня обратно и заставил лечь навзничь, после чего привязал веревкой. Руки оставил свободными. Допрос продолжился. Голос переводчика: «Ломакс, вы нам расскажете, зачем нарисовали эту карту. Вы нам расскажете, зачем нарисовали карту железной дороги. Ломакс, вы вступили в контакт с китайцами?»
Унтер вооружился дубинкой — корявым суком от дерева. Каждый вопрос хрупкого человека возле меня сопровождался теперь страшным ударом, который унтер наносил с высоты своего роста по моей груди и животу. Знаете, гораздо хуже, когда ты это видишь, так сказать, в процессе, над собой: расчетливый замах — и неторопливый удар. Я старался прикрыться, и сук раз за разом попадал мне по сломанным рукам. Переводчик так и приклеился к моему плечу. «Ломакс, вы нам расскажете. И тогда это закончится». Он вроде бы даже взял меня за руку: странный позыв, тошнотворный контраст между жестом сочувствия и беспощадной жестокостью того, что они со мной вытворяли.
Трудно сказать, сколько длилось избиение; мне лично оно показалось слишком долгим. Унтер вдруг остановился. Отошел в сторонку, а вернулся, таща за собой шланг, откуда сочилась вода. Судя по его расторопности и близости водопроводного крана, он уже наловчился проделывать этот маневр.
В ноздри и рот ударила струя под полным напором — с расстояния в несколько сантиметров. Вода забила гортань, глотку, легкие, желудок. Невообразимое ощущение — захлебываться на суше, под горячим полуденным солнцем. Пока давишься водой, из тебя выплескивается все человеческое. Я изо всех сил хотел потерять сознание, но ничего не вышло, этот тип хорошо набил руку. Когда мой кашель превратился уже в неконтролируемые спазмы, унтер отвел шланг. Вновь раздался деревянный, назойливый голос переводчика: сейчас он говорил мне прямо в ухо. Унтер тем временем еще несколько раз ударил меня суком по плечам и животу. А мне говорить было нечего; я уже был за гранью. Тогда они вновь отвернули кран, и вновь начало тошнить потопом изнутри, вновь я наливался и захлебывался водой.
Уж не знаю, сколько продолжалась череда избиений и полуутоплений. Не знаю даже, закончилось ли все в тот день, или было продолжение на следующий… В конечном итоге я очнулся в своей клетке.
После наступления темноты — в тот ли вечер? или в другой? насчет времени из меня тот еще свидетель, — так вот, унтер-кэмпэй самолично пожаловал к моей клетке и сквозь решетку протянул кружку молока — горячего молока из разведенной сгущенки. Неизъяснимое наслаждение, но даже в ту секунду я понимал, что здесь и не пахнет человечностью: это просто часть плана, узник должен полностью утратить ориентацию.
Допросы прекратились. Однажды утром, без каких-либо предупреждений или объяснений, клетки вдруг открыли, и нас поручили хлипкому переводчику. На дворик из здания вынесли наши вещи. Всем — а нас теперь было семеро — велели упаковать по одному вещмешку, потому как нас вновь куда-то этапируют. Это был очередной раунд потери пожиток и сходства с остальным человечеством. Мы наперебой задавали вопросы, однако молодой переводчик-тире-спец-по-допросам отмалчивался. Подкатил грузовик с несколькими конвоирами в кузове.
Переводчик заставил нас показать, что именно мы с собой взяли. Я вынул Библию, он кивнул. Тогда я вытащил снимок моей невесты в картонном паспарту. Он решил, что это слишком уж расточительно, что места и так не хватает, а посему оторвал фотографию от подложки, картонку выбросил, снимок отдал мне.