Фигль-Мигль - Виньетки к Достоевскому
Дорогой Аркадий Иванович, мы, в своей неизреченной тупости (которая всегда норовит прикинуться простодушием) берем то, что лежит на поверхности. А на поверхности, сами понимаете, лежит Аркадия. Вот ее, родимую, мы и будем. Интерпретировать.
То, что счастливая Аркадия — идиллическая страна пастухов и невинно-простых нравов, еще не вся правда. Греческие и латинские источники по-другому трактуют, и нам уже доводилось забавный, знаете, слогом пересказывать Павсания: дескать, простоте нравов сопутствуют изрядные ужасы, не говоря уже о том, что именно в Аркадии жили стимфалийские птицы, а одна из местных рек берет начало в Стиксе, и вода ее несет смерть всякому живому существу. Простота же нравов порою похуже воровства, почему разные поэты, бранясь, употребляют выражение “аркадские скоты”. Овидий называет этот люд грубым и живущим как зверье, у Ювенала “аркадский парень” означает неотесанного мужлана, у Флавия Филострвта “аркадяне — из неучей неучи и во всем прямые свиньи” — а в противовес одни Вергилий, да потом Шиллер прибавился… но Шиллером любого с ног свалить можно, как вам прекрасно известно.
Компатриоты всегда в классических языках были нетверды и даже учиться оным не хотели, как граф Д. А. Толстой ни принуждал, так что какие тут против Шиллера могут быть шансы. Et in Arcadia Ego, говорит Смерть на старой картинке, а Шиллер чего? И я родился в Аркадам, и мне, мол, над моей колыбелью Природа обещала все радости мира. (Эта новейшая литература вся такая: чуть где увидит Ego сразу же на свой счет принимает; я, кричит, я!) И автор ваш с Шиллером на дружеской ноге, никак не с классиками; Шиллер у вашего автора точно заветная идея или больное место, в каждом-то романе промелькнет, вплоть до того, что и вы Шиллера любите, если не врете, и Иван Карамазов “Перчатку” наизусть скандирует, это ведь уметь нужно персонажа заставить. Ну и спрашивается: вы из какой Аркадии, Аркадий Иванович? Шиллер Шиллером, а по всему выходит, что из той, где есть место для смерти.
Ай, можно это преподнести и так, что вы в своей простоте и патриархальности (а ведь вы патриархальны, Аркадий Иванович, автор об этом специально говорит: и недели в Петербурге не прожили, а уже челядь к ручке подходит), в простоте своей настолько невинна, что не различаете добро и зло, живете, можно сказать, до грехопадения — почему и вид у вас такой не по возрасту цветущий. (Голубые глаза, алые губы, густые волосы, борода лопатой. Это уже не Вергилий. Это Илья Глазунов.)
Но ведь это не так? Не снились бы вам сны про развратных пятилетних девчонок, если б так, и не испытали бы вы в том кошмаре настоящего ужаса, и не знали чувств, до грехопадения невозможных: тоски, страсти ерничать, жалости. И не сказали бы: “вы мне чрезвычайно облегчаете дело сами”, — это когда Авдотья Романовна револьвер-то из кармашка достает. (А как вам этот маленький трехударный револьвер потом пригодился, хотя вы, с пола его подняв, еще подумали, прежде чем в собственный каркай сунуть.)
И потом, Аркадий Ивановне, вы же все время врете.
Сколько вы за неделю в Петербурге сделали (да и не только вы; все события топчутся на пространстве нескольких дней, дни набиты плотно, как сдаваемые беднякам квартира) — но еще больше успели налгать. Положим, на ваш счет каждый предупрежден, что здесь за игра (“А вы были щулерем? — Как же без этого”), и по каким правилам с аулерами играют — ловить да бить… а на чем вас поймаешь? С той же Марфой Петровной (ну пожалуйста, пожалуйста, шепните на ушко, что там по правде было) отпираетесь до последнего, даже когда Дуня (а кстати, когда вы с ней кричите и ссоритесь, она ведь первая говорит вам “ты”) вспоминает вам старые ваши намеки на яд (“я знаю, ты за ним ездил… у тебя было готово…”) — и каким роскошным сослагательным наклонением вы ей отвечаете: “если бы даже это была и правда”. Так если или не если? (Потому что, согласитесь, о таких вещах лучше знать наверняка, чтобы вовремя смекнуть, на что самому рассчитывать — ну и для морально-этических соображений, разумеется.) Дуня вам в глаза в запальчивости одно наговорила, а заглазио перед господином ^ужиным защищала, строго и внушительно, дескать, точные ли сведения имеете, будто по Аркадию Ивановичу каторга плачет — хотя здесь, возможно, и такой расчет был, чтобы Петра Петровича уже окончательно взбесить и выгнать. Под стать вам барышня, и не удивительно, что вы к ней так воспылали.
А привидения-то были, Аркадий Иванович? Вы так подробно все Родиону Романовичу изложили, право же, живописно и с большим литературным тактом, но он ведь вам тогда не поверил? Во лжи обвинил? И знаменитый ваш ответ, точно что шулерский: “я редко лгу”. Это не ответ, это апория Зенона какая-то. Теория у вас на Данный случай прекрасная — если здоровому человеку привидения видеть незачем, и если вы видите действительно их, а не только тяжелые сны, — и вы по ней выходите ну совершенно больным. (“Это-то я и без вас понимаю, что нездоров, хотя, право, не знаю чем; по-моему, я, наверно, здоровее вас впятеро”). И тогда какого рода сей недуг?
Точно ли вы сумасшедший (“да что он, в самом деле, что ли? подумал Раскольников”) или просто человек хитрый, странный и на что-то решившийся. (“Ой очень странный и на что-то решился”; — это Раскольников говорит. “Он что-нибудь ужасное задумал”, — это говорит Дуня.) При первой же встрече с вами, это когда вы разговор о будущей жизни изволили завести, Родион Романович принимает версию сумасшествия (“это помешанный”), но сестре в тот же вечер замечает: “Вообще он мне очень странным показался, и… даже… с признаками как будто помешательства. Но я мог и ошибиться; тут просто, может быть, надувание своего рода”.
Воо-от! Родион Романович сам в эти дни старается надуть и весь мир, и отдельных граждан — ему ли не почувствовать. И заметьте, дорогой друг, стоит Раскольникову узнать, что вы располагаете средствами для шантажа, как мысль о вашем помешательстве его покидает окончательно, ведь (вам бы доставил удовольствие такой поворот) человек, у которого мы в руках, не имеет права оказаться к тому вдобавок, что подлецом, еще и душевнобольным.
А вас самого это тревожило — не зря в предсмертной записке специально уточнили, что умираете в здравом рассудке. (И, конечно, “в смерти моей прошу никого не винить”, это уж обязательно, традиционный такой росчерк в подписи.)
Но что вам вообще взбрело в голову помирать? Вояж-то этот пресловутый? В какой вояж вы собирались, Аркадий Иванович, чего вы крутите: то ли в экспедицию на Северный полюс, то ли в Америку, то ли с Бергом на воздушном шаре, в воскресенье, в Юсуповском саду. Не было уверенности, правда же? Женитьбу эту водевильную затеяли, с Дунешти пти-жё затеяли — и, конечно, то дельце, которое вы затеяли и провернули (если затеяли и провернули) с Марфой Петровной. (“Если бы даже это была и правда”, — сказали вы. Что хотят сказать — точнее, что хотят скрыть — люди, прибегая к сослагательному наклонению? А иногда скрывать нечего — зато есть желание замутить, бросить тень: пусть, дескать, подумают.)
Так вот, зачем умирать посреди столь бурной деятельности? Зачем умирать. В здравом рассудке, выбрав предварительно место (“точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае”.) И еще этот страх вода. (“Никогда в жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах… “) Водобоязнь… Точно ли вы не бешеный? А если и бешеный, то что это меняет? (Хотя нам дело облегчает чрезвычайно.)
Дорогой Аркадий Иванович, вопрос о привидениях, судя по всему, придется разрешить в вашу пользу: вы ведь уже не кривляясь, наедине с собой их поминаете. (“Ведь вот, Марфа Петровна, вот бы теперь вам и пожаловать, и темно, и место пригодное, и минута оригинальная. А ведь вот именно теперь-то и не придете…”.) И насчет Родиона Романовича вы совершенно правы оказались, большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, (“а теперь слишком уж жить ему хочется”.) И насчет вечности — у, печально даже помыслить, что и в этом вопросе ваша возьмет. (Но представьте, Аркадий Иванович, вдруг вашему автору Аркадия представлялась точно такой, как вам — вечность, ведь намекали же люди посмелее, будто подпольный человек — почти что автопортрет с зеркалом.)
И с запиской этой история до чего странная. Вообразите, Порфирий Петрович Раскольникову накануне что говорит: на всякий фантастический случай, говорит, если ручки на себя поднять придет охота, оставьте краткую, но обстоятельную записочку — так, две только строчечки, и об камне, под которым награбленное лежит, упомяните. (А вы бы с ним сошлись, с Порфирием-то, жаль, не довелось встретиться. И почему, кстати сказать, не встретились — здесь, в этой чрезвычайно жарком июле, когда каждый встречается с каждым? Прекрасная пара… то-то у Раскольникова мелькнула мысль убить “кого-нибудь из этих двух”.)
Да, предупреждает Порфирий Раскольникова, а записку оставляете вы — конечно, без подробностей, могущих заинтересовать уголовную полицию. Занятно, да? Знаете, Аркадий Иванович, мы в школе сей предмет так и трактовали: вы и — простите — Петр Петрович Лужин суть пародии, с двух сторон, на Родиона Романовича, на арифметику его и на теорию героического права, сиречь вседозволенность. А вы-то, наверное, полагаете, что это Родион Романович — пародия на вас? Что ж, он тоже простодушный молодой человек — в другом, правда, роде, самолюбивом, и до вас ему бесконечно далеко, хотя много на себе перетащил юноша, по вашему же замечанию. (Да не удивительно ли, что вы и Порфирий Петрович отзываетесь о Расвольникове одним странным словом, придумали же, “перетащить”! И такой же Порфирий напоказ буффон, совсем как вы, тоже, кстати, не пьет — а ведь не к добру это в навек климате — и тоже недавно вздумал уверять, что женится, что все уже готово к венцу; платье даже новое сшил. Ни невесты, ничего не бывало: все мираж!)