Татьяна Соколова - И пробегающая невдалеке река
— А вот этого не надо, — жестко остановил ее он. — Про любовь не надо.
— Почему? У тебя все впереди. А ты размениваешь себя на эту шлюху. Думаешь, она зря возле этой шоферни бегает? Если она с тобой так легко…
— Замолчи! — еще пытался остановить он мать, это был их первый конкретный разговор.
— И не подумаю. Я все сделаю, чтоб поставить ее на место. Шлюха, гадина, — шипела мать и вдруг обмякла: — Володичка, ну что ты в ней нашел?
— Что? — Чем больше мать злилась, тем ему становилось спокойнее. — Мне нравится с ней спать. Такой термин тебя устраивает? Она теплая, понимаешь?
— Ты говоришь это мне? — Мать растерялась.
— Если ты спрашиваешь? — Он пожал плечами. — Я ведь у тебя не спрашивал, почему ты спишь с отцом.
— Как ты смеешь?
— А что я такого сказал? Не спрашивал, потому что знал ответ. Вы же сплошные невинности, вы объединяетесь в пары по уровню образования, количеству шмоток, поря-адочности. А ночи у вас предназначены для отдыха перед вдохновенным трудом. А любовь у вас — высокое чувство, с крылышками такое, паря-щее, печатью контролируемое.
— Ты пьян, — вполголоса утвердила мать.
— Конечно. — Он глубоко кивнул головой. — У вас не принято об этом говорить, будто этого нету, верно? Черт знает, может, правда, нету? Тогда мне вас жалко, потому что это прекрасно.
— Что ты мелешь? Чего нет? — Мать поднялась.
— Может, лучше ты об этом у отца спросишь? — Он совсем распоясался. — Вот и он. — В прихожей хлопнула дверь. — А с собой я как-нибудь сам разберусь.
— Коля, ой, — застонала мать, снова опускаясь в кресло, когда он ушел к себе в комнату и начал сбрасывать в сумку все, что попадалось под руку. — Коля, он женится на ней, — причитала в гостиной мать.
— Ну, успокойся. С чего ты взяла, — успокаивал ее отец. — Перебесится.
— Нет, я чувствую! — вскрикивала мать. — Он в тебя, у тебя в деревне такая же шлюха была.
— Успокойся, Альбина, тише, — вполголоса уговаривал ее отец. — Ведь женился-то я на тебе. Чего он тебе наговорил?
Мать истерически что-то зашептала.
— Владимир! — позвал его отец.
Он вышел, громко хлопнув входной дверью.
— Ты так долго сегодня. Думала, не приехал. — В темноте, легкой тенью метнулась к нему с крыльца Маринка. — В дом пойдем?
— Нет, поздно уже. — Он обнял ее одной рукой, прижал сильно-сильно.
— Они еще не спят. Что с тобой? — спросила она, когда они вошли в летнюю кухню, зажгла небольшой светильник под низким потолком.
Летние кухни в старой части их северного городка, где лето длится месяца полтора, есть у каждой уважающей себя семьи: дом, огород при нем и во дворе небольшое строеньице, бревенчатое или дощаное, в зависимости от достатка и желания; коротким летом в нем стирают, готовят еду, зимой держат мясо, кадушки с капустой. Летние кухни появились одновременно с дачами живущих за рекой, в благоустроенных пятиэтажках, горожан. У родителей Маринки это дощаничок три на три, обмазанный внутри глиной, с печкой в углу, которую Маринка называет очагом, самодельным маленьким столом, табуретками, деревянным топчаном.
— Я неправду тебе сказала, — говорит Маринка, усевшись на мягко застеленный топчан. — Я знала, что ты приехал. Мать твоя на неделе заходила.
— К вам? — вскинулся он.
— Да ты не бойся. Все культурно. Не надо про это.
— Не надо, — согласился он, снимая куртку; пол в кухоньке чисто вымыт, застелен домоткаными половиками, от очага веет жаром, пахнет сохнущими за чувалом осиновыми поленьями.
— Володичка! — подходит к нему Маринка, в легком летнем платье, горячая, худенькая, но вся какая-то плавная, прячет лицо на его груди.
— Маринка-а! — Он берет ее на руки, гасит свет, опускает на топчан, постель светится в темноте и холодит снегом. — Дверь надо запереть, — шепчет он.
— Не надо, — тоже шепотом отвечает она. — Никто не зайдет. Там и крючка нету. — Но он встает и, засунув в ручку двери ножку табурета, запирает, думая, что никуда сегодня не уйдет, не зная, уйдет ли завтра.
— Что она говорила? — спрашивает он, когда проходит много-много времени, вместившегося в полтора часа.
— Кто? — Маринка свернулась калачиком под одеялом, в кухоньке выстывает быстро, дощаные стены плохо держат тепло.
— Мать. — Полуодетый, не зажигая света, он достает из-за чувала сосновые поленья, заполняет ими очаг вместе с другими, сырыми, лежащими горкой возле двери, ему нравится топить этот очаг, молча сидеть у его открытой дверцы, смотреть на живой огонь.
— Ну, как обычно, про честь, про нравственность. — Маринка сладко зевает, расправляется под одеялом, в кухоньке опять жарко. — Давай поспим, а? Я встала в четыре утра, еще вчера.
— И все? — Он прикрывает дверцу очага.
— Ну, мамка, — полусонно отвечает Маринка, — ей сказала: «Альбина Иванна, ты на веревочку его привяжи…» — Маринка уже спит, а он заснуть не смог, тихо встал, оделся, взял свою сумку и ушел, как всегда, домой.
И все продолжалось по-прежнему, кроме того, что приезжать он стал реже, мать больше не злилась, лишь вяло читала нотации, пугала его тем, что Маринка несовершеннолетняя и добром все это не кончится. Он так же вяло отвечал ей, что не собирается ли она подать на него, своего сына, в суд, ведь больше претензий ни у кого не имеется. Городок судачил потихоньку, но ему никогда не было дела до этого городка. Отец не вмешивался, и он решил, что победил их и дальше все пойдет, как было всегда: ему снова будет доступно все, чего он захочет, и без всяких там рамок.
А между тем зима кончилась, выбралась из-подо льда и побежала шумным мутным потоком, разделяя городок надвое, река. И, увидев ее, освобожденную, он удивился, что когда-то она показалась ему самой чистой, бездонной и полноводной. Ничего этого не было и в помине. В доме Маринки его встречали так же приветливо, но как-то обыденно, он не сразу узнал, что Маринка еще с осени учится в вечерней школе. Сама Маринка не изменилась, не потускнела, была, как обычно, бездумна, выбегала с крыльца ему навстречу, в летней кухоньке было все чисто, все ждало его. Иногда он оставался до утра, иногда уходил сразу, в зависимости от настроения. Она никогда не удерживала его, ни в чем не упрекала, становилась все ровнее» женственней, и это его немного сердило, он все еще хотел видеть в ней того зверенка, дикого, беззащитного, которого он согревает и оберегает собой.
Только весной, когда вскрылась река и он приехал, измученный ночными видениями, заметил какие-то неосязаемые перемены в доме родителей, где всегда командовала властная мать, а отец лишь тихонько, но довольно зло над ней посмеивался. Мать очень постарела за этот год, не кричала, как раньше, не выдавала поминутно прописных истин, была предупредительна с отцом, а в словах и голосе отца не чувствовалось и намека на насмешку, он как-то странно называл ее теперь — «хорошая». Пятидесятилетие матери они праздновали в этот вечер втроем, хотя обычно собирались чинные скучные компании.
— Володичка, — сказала мать, когда вечер едва начался, — можно мне попросить тебя сегодня?
— О чем? — Он искренне удивился, хотя раньше знал наизусть все ее просьбы.
— Не ходи сегодня к ней, — попросила мать и добавила: — Если можешь.
— Я подумаю, — коротко ответил он, чтоб у них и мысли никакой такой не возникло.
Но вечер был скучен, родители ударились в воспоминания, и он ушел к себе, «рутил магнитофон, в голове копошились мысли, отогнать которые было нечем. Когда он вышел к родителям снова, отец оказался неприлично, до упора пьян, он напивался так давным-давно, когда они еще ездили в его деревню.
— Хоро-ош, — сказал отец. — Нич-че не скажешь, хорош. Он поду-умает. Про кого он подумает? О! — Он поставил на стол локоть, оттопырив указательный палец руки. — Соль. Он не о матери подумает. Че ему мать? Не о девчонке, котора ни девка, ни баба, ни мужня жена. — Напившись там, в деревне, отец всегда так выступал, тогда мать командовала ему забраться в «Ижа» или в «Жигуля», сыну — за руль. — Девка глаз на людей не подымет. Из столовой рассчиталась, чтоб незаметной быть, в кочегарке уголь ворочает…
— Напился, — презрительно скривил он губы в ответ. — Высказался. Где ж твоя теория: действие — противодействие?
— Пошел ты… — Отец поднял тяжелую голову и, как тогда, в деревне, уже усевшись в машину, грязно выругался.
А он пошел к Маринке, медленно, через мост, готовый увидеть ее несчастной, ущербной, безмолвно, но жалующейся на судьбу притворщицей.
— Володичка. — Поднялась к нему Маринка, сидевшая у раскрытой дверцы очага и смотревшая в огонь, времени было около полуночи, кухонька исходила привычным жаром, свет был потушен, огненные блики из очага плясали в плотной жаркой темноте, ложились на мерцающие белизной глиняные стены.
— Маринка-а! — Он кинулся к ней, благодарный, она была все такая же, беззащитная, безусловная, не кончающаяся, она дрожала под ним, словно бы исчезая, но в том-то и дело, что он знал: она не исчезнет, лишь даст ему раствориться в себе, прикоснуться к чему-то неведомому ему, без чего он себя уже не мыслит, она омоет его, очистит и этим удержит возле себя.