Хорхе Борхес - Стихи разных лет. Борхеизмы
Вера. Я заметил, что верующие не чувствуют себя счастливыми. Наоборот, они живут в мире сомнений, у них ужасные представления о божественной справедливости, и, кроме того, они ждут поощрений или наказаний, которых не заслужили.
Верблюд. В Коране не упоминаются верблюды. Арабы, писавшие его, не сочли это необходимым.
Виды спорта. Вот бы изобрели игру, в которой не было бы проигравших.
Влияния. Нет такого автора, который не повлиял бы на меня, даже те, которых я не читал, даже те, которые мне не нравятся. Но если бы я должен был выбрать одного-единственного, я указал бы на Честертона, хотя Бернард Шоу лучше Честертона. Но ведь подражаешь не тому, кому хочешь, а кому можешь.
Время и пространство. Как-то я беседовал с одним аргентинским философом о времени. И философ сказал: “Касательно этого вопроса имеет место значительный прогресс в последние годы”. Я подумал, что, задай я ему вопрос о пространстве, он наверняка ответил бы: “Касательно этого вопроса имеет место значительный прогресс в последние километры”. Философ этот достаточно известный.
Гардель[16]. С Гарделем меня роднит то, что нам обоим не нравится танго.
Голос. Какой голос был у Христа? Должно быть, ужасный.
Двуязычие. Ребёнком я знал, что с бабушкой со стороны матери, Леонорой Асеведо Суарес, я должен говорить одним образом, а с бабушкой со стороны отца, Фрэнсис Хаслам Арнетт, — другим. Со временем я понял, что эти два моих образа речи называются испанским языком и английским языком.
Демократия. Это очень распространённое суеверие и злоупотребление референдумами.
Джойс. Ограничься он написанием только стихов, несомненно стал бы лучшим англоязычным поэтом, но, выразив себя в прозе, он стяжал иное качество. Потому что роман не должен так уж поражать своим языком. Он не должен быть написан тем стилем, каким Кеведо писал стихи, или Лугонес[17] — “Сентиментальный лунный календарь” (“Lunario sentimental”). Он стал бы неудобочитаемым. Это и произошло с романом Джойса. Притом что каждая строка, каждая страница отлично усваивается, в целом же книга неудобоварима.
Доктрины. Те, кто говорят, что искусство не должно порождать доктрины, имеют в виду доктрины, не совпадающие с их собственными.
Дон Кихот. Мысль Мигеля де Унамуно о том, что Дон Кихот — образцовый герой, кажется мне ошибочной: сеньор этот вспыльчив и своенравен. Но, разумеется, безобиден.
Зависть. Тема зависти — очень испанская. Испанцы всегда думают о зависти. Упоминая о чём-то хорошем, они говорят “на зависть”.
Звучки. Взгляд Мигеля де Унамуно на поэзию кажется мне совершенно ложным, он, дескать, не был читателем “звучков”. Я считаю, что музыка важнее идеи. Если вы говорите “принцесса бледнее снега на троне своём золотом” [18], этот стих безусловно красив. Если вы говорите “на троне своём золотом бледнее снега принцесса”, то вы не сказали абсолютно ничего, не так ли?
Зрение. Во сне у меня великолепное зрение… Во сне я читаю и думаю: “Неужели у меня восстановилось зрение?”
Индейцы. Индейцы-пампы считали на пальцах так: один, два, три, четыре, много. Бесконечность начиналась с большого пальца [19].
Искусство. Пусть бы каждый построил свой собственный собор. Зачем нам пользоваться чужими произведениями искусства, да ещё далёких эпох?
Испанцы. Испания кажется мне страной восхитительной, точней сказать, совокупностью восхитительных областей, особенно, когда я думаю о Галисии, когда думаю о Кастилии (здесь мой энтузиазм несколько остывает), когда думаю об Андалусии. Я полагаю, рядовой испанец, таких в Англии называют the man in the street[20], может служить образцом для подражания, особенно с точки зрения этики. Я не встречал ни одного трусливого испанца, я бы даже сказал, что не знаю ни одного бесчестного испанца. А вот испанские литераторы, за немногими исключениями, не вызывают моего восторга. Если бы я должен был сравнивать испанцев с другими народами, я сказал бы, что испанцы, в основном, превосходят других этически. К примеру, я не встречал ни одного глупого итальянца, ни одного глупого еврея, но встречал немногих испанцев, чей интеллект особо поразил меня. То есть я отметил бы этическое превосходство испанцев.
Кактус. У Флобера в “Саламбо” появляются кактусы, потому что за материалом для романа он отправился в Карфаген, не зная, что кактусы туда завезли из Мексики. Он думал, что они африканского происхождения. И ошибся, отправившись за достоверным материалом. Оставался бы дома, не совершил бы ошибки.
Кальдерон де ла Барка. Монолог Сехисмундо в пьесе “Жизнь есть сон” совершенно невообразим. Находясь в своей башне, он упоминает рыб и моря. Человек, всю жизнь живущий уединённо, заточённый в башне, не может размышлять о рыбах и морях. Этот монолог надо было бы переписать.
Католики. Аргентинские католики верят в иной мир, но я заметил, что они им не интересуются. Со мною наоборот: он меня интересует, но я в него не верю.
Корпорации. То, что военных судят военные, — абсурд. Вообразим водолазов, которые судят водолазов, или стоматологов, которые судят стоматологов.
Кубизм. Кубизм я не понимаю. Его теоретики утверждают, что все формы могут быть сведены к кубу. Не знаю, могут ли, тем более — есть ли в этом надобность. Я как-то решил поговорить на эту тему с Петорутти [21], но он не смог мне ничего толком объяснить. Ему нравилось изображать кубы.
Лицо. Хотел бы я знать, какое у меня сегодня лицо? Не знаю, какой жуткий старец разглядывает меня из зеркала. Возможно, вы можете сказать, какое у меня лицо?
Массы. Артист, который позволяет себе шутить с ведущим, принимается залом и нравится зрителям. Массы — простодушны. Это хорошо известно политикам.
Месть. Месть бесполезна, она жестока и абсурдна. Единственно достойная месть — забвение. И прощение.
Молодость. Меня спросили как-то: “Что вы думаете о современных поэтах?” Я ответил: “Есть один молодой и весьма многообещающий поэт — Вергилий”.
Наименования. Обыкновение давать имена улицам — ужасающая привычка французов. Леопольдо Лугонес запретил называть улицу своим именем, но этого не приняли во внимание. Я тоже не хочу превращаться в улицу, площадь либо станцию, это было бы прискорбно. Не думаю, что в Англии есть улица Шекспира[22].
Наркотики. Не знаю, постигла ли меня неудача с наркотиками или, наоборот, это была удача: три раза подряд я принимал кокаин и понял, что это то же самое, что принимать ментоловые таблетки.
Национализм. Не надо печься о национальном. То, что мы сегодня делаем, станет в дальнейшем национальным.
Несчастье. Для художника всё что ни есть — во благо, включая несчастье. Всё — глина для лепки. Так что, по существу, со мной не может приключиться ничего плохого.
Неудача. Когда я был молод, часто говорили “raté”[23]. Слово “неудачник” не использовалось. Меня всё время тревожил вопрос, стану ли я однажды "raté”? Я не мог представить себе, что когда-нибудь буду знаменитым. Мне казалось весьма достойным быть “raté”. Сейчас я понимаю, что с “raté” меня постигла неудача. И это печально.
Нобелевская премия. Я вечно буду претендентом на эту премию. Должно быть, это стало шведской традицией.
Приятное. Творческий процесс должен быть приятным. Если испытываешь трудности, значит, есть какая-то скованность. Письмо должно быть таким же самопроизвольным, как чтение, оба приносят радость. Хотя, возможно, пишут и по неосмотрительности, чего не скажешь о чтении.
Расстояния. Прежде расстояния были большими, потому что пространство измеряется временем в пути.
Революции. Может ли писатель быть революционером? Язык ведь так консервативен.
Рубен Дарио. Не знаю, что побуждает меня высокомерно относиться к нему. Мне кажется неприличным преувеличением связывать Рубена Дарио с символизмом, сравнивать его с Малларме. Дарио стал провозвестником литературной расслабленности: во французском языке ему были важны лишь метрические удобства, а для украшения своих стихов он воспользовался “Ларуссом”. Впрочем, я не хотел бы отзываться дурно о Дарио.
Сближение. Я никогда не думал, когда писал, сблизиться с народом. По правде говоря, я ни с кем не думал сближаться.
Семья. Я вспоминаю об одной мысли Маседонио Фернандеса, которую я целиком приемлю. Он говорил, что испанцы и латиноамериканцы должны бы называть себя “семьёй Сервантеса”. Нам трудно было бы объединиться, говоря, что мы “семья Кеведо”, несмотря на его литературное величие. Но если мы назовем себя “семьёй Сервантеса”, у нас не будет ни одного оппонента.