Сэмюэль Беккет - Никчёмные тексты
IV
Куда бы я пошел, если бы я мог идти, кем бы я был, если бы я мог быть, что бы я сказал, если бы у меня был голос, кто это там говорит, говоря, что это я говорю? Ответьте просто, пусть кто-нибудь ответит просто. Это все тот же вечный незнакомец, единственный, для которого я существую, в щелке моего небытия, его небытия, нашего, вот самый простой ответ. Он найдет меня не думая, но что он может сделать, живой и смятенный, да, живой, что бы он там ни говорил. Забыть меня, не знать обо мне, да, это было бы самое разумное, уж в этом-то он понимает. Откуда это внезапное дружелюбие после такой отверженности, это легко понять, так он себе говорит, но он не понимает. Меня нет у него в голове, нет нигде в его старом теле, а все-таки я там, для него я там, с ним, от этого такая путаница. Казалось бы, ему бы могло хватить и того, что меня нет, но нет, подавай ему меня сюда, во плоти и со всей вселенной в придачу, как он, назло ему, меня, который есть все, в то время как он ничто. И когда он чувствует, что я лишен бытия, он хочет лишить меня и своего бытия тоже, и наоборот, сумасшедший, сумасшедший он, сумасшедший. На самом деле он ищет меня, чтобы убить, чтобы я умер, как умер он и все живые. Все это он знает, но это знание ничем ему не помогает, я не знаю этого, я ничего не знаю. Он возражает, что и не думает рассуждать, а сам только и делает что рассуждает, лицемер, словно это может ему помочь. Он воображает, что бормочет, он воображает, что, если бормотать, можно внедриться в мое молчание, молчать моим молчанием, он хочет, чтобы это я заставлял его бормотать, ну конечно, бормочет он, а не я. Каждые пять минут рассказывает свою историю, говорит, что она не его, согласитесь, что это с его стороны неглупо. Он хочет, чтобы это я мешал ему иметь свою историю, ну конечно, у него нет истории, но разве это повод навязывать историю мне? Вот как он рассуждает, неправильно, согласен, но в чем неправильность, это еще надо посмотреть. Он заставляет меня говорить, говоря, что это не я, согласитесь, что это ловко подстроено, он заставляет меня говорить, что это не я, а я-то ничего не говорю. Все это воистину глупо. Если бы он еще удостаивал меня третьего лица, как другие свои химеры, но нет, для своего я он желает только меня. Когда он обладал мной, когда он был мной, он только и мечтал от меня отделаться, я не существовал, это ему не нравилось, это была не жизнь, ну конечно, я не существовал, и он тоже, ну конечно это была не жизнь, ну вот теперь у него есть жизнь, пускай теряет ее, если ему покоя захотелось, и мало ли чего еще. Его жизнь, поговорим об этом, она ему не нравится, значит, это не его жизнь, это не он, представляете, так обращаться с собой, если бы Моллой[17], если бы Мэлон[18], это бы еще ладно, смертные, счастливые смертные, но он, вы себе не представляете, пройти через такое, ему-то, который никогда с места не сдвигался, ему, который, если вникнуть в суть, все равно что я, да и какая там суть, и как в нее вникнуть, нужно было просто держаться подальше. Вот как он говорит сегодня вечером, как заставляет меня говорить, как говорит сам с собой, как я говорю, кроме меня, никого нет, я один с моими химерами сегодня вечером, здесь, на земле, и голос, беззвучный, потому что не обращен ни к кому, и голова, а в ней только сложенное оружие и мертвецы, которые сразу встают на ноги, и тело, чуть о нем не забыл. Сегодня вечером, я говорю вечером, хотя, может, сейчас утро. И все это, что «все», то, что вокруг меня, я больше не хочу это отрицать, не стоит труда. Если это природа, то, вероятно, деревья и птицы, они ходят рука об руку, вода и воздух, чтобы все могло продолжаться, знать подробности мне ни к чему. Я, может быть, сижу под пальмой. Или это комната с мебелью, со всем, что надо для удобства жизни, полутемная из-за стены за окном. Что я делаю, я говорю, заставляю говорить мои химеры, это не может быть никто, кроме меня. Если молчать и слушать, слышишь звуки, те, что здесь, те, что в мире, вы же видите, как я стараюсь быть рассудительным. Вот моя жизнь, а что, какая есть, если угодно, если вы так настаиваете, я не отказываюсь, сегодня-то вечером. Говорят, иногда нужно, чтобы были слова, не история, как раз без истории можно обойтись, ничего, кроме жизни, вот в чем моя вина, одна из моих вин, в том, что я захотел историю, хотя хватает просто жизни. Я делаю успехи, было время, в конце концов мне окажется под силу заткнуть мою грязную пасть, если не случится чего-нибудь предвиденного[19]. Но тот, кто приходит и уходит, кто совершенно один ухитряется перебраться с места на место, даже если с ним ничего не происходит, очевидно, это он. Я остаюсь здесь, сижу, если я сижу, часто я чувствую, что сижу, иногда стою на ногах, или то, или другое, или вообще лежу, такое тоже возможно, одно из трех, или на коленях. Важно вот что, быть в мире, все равно в какой позе, лишь бы на земле. Дышать, больше и не требуется, ты не обязан бродить, не обязан принимать гостей, можно даже считать себя мертвым при условии, чтобы это было заметно, разве можно мечтать о более либеральном режиме, не знаю, не мечтаю. Бесполезно в этих условиях говорить, что я в другом месте, что я другой, такой, какой есть, я имею под рукой все что надо, чтобы делать что, не знаю, все, что мне надо делать, вот я опять наконец один, какое, должно быть, облегчение. Да, бывают мгновения, как вот сейчас, как сегодня вечером, когда я как будто почти возрождаюсь для чего-то исполнимого. Потом это проходит, все проходит, я опять далеко, опять с отдаленной историей, и я жду сам себя поодаль, жду, когда начнется моя история, когда кончится, и опять не может быть, что этот голос мой. Вот куда я бы пошел, если бы мог идти, вот кем бы я был, если бы я мог быть.
V
Я протоколист, я секретарь суда, где слушается дело, не знаю какое. Зачем настаивать, что это дело мое, я не настаиваю. Вот так все повторяется, вот первый вопрос этого вечера. Быть судьей и одной из сторон, свидетелем и адвокатом, и тем, внимательным, равнодушным, кто ведет протокол. В бессильной моей голове картина, на которой все спит, все мертво, все еще не родилось, не знаю, или она у меня перед глазами, они видят сцену, на миг она прорывается сквозь веки и остается в глазах. Потом глаза быстро зажмуриваются вновь, и вглядываются внутрь головы[20], пытаются заглянуть внутрь, ищут меня, ищут кого-то, в тишине совсем другого правосудия, в паутине этой темной инстанции, где быть значит быть виновным. Вот почему ничего не видно, все молчит, страшно родиться, нет, хочется быть, чтобы скорей начать умирать. Я говорю не вообще, а о себе, это совсем другое дело, там, куда я вглядываюсь, желая хоть что-нибудь разглядеть, нет и не может быть никакого желания. Я бы мог встать, пройтись, я этого страстно хочу, но не сделаю. Знаю, куда бы я пошел, я бы пошел в лес, попытался бы добраться до леса, хотя, может быть, я и теперь там, не знаю, где я. Так или иначе, останусь здесь. Я понимаю, что происходит, я пытаюсь быть как тот, у меня в голове, которого я ищу, которого ищет моя голова, у которой я требую искать его, прощупывая саму себя изнутри. Нет, не притворяйся, будто ищешь, не притворяйся, будто думаешь, просто оставайся начеку, вытаращи глаза, прикрытые веками, насторожи уши, лови звук непостороннего голоса, пускай хоть на секунду, на время новой лжи. Слышу голос, это, должно быть, голос разума, мол, ожидание напрасно, и лучше бы я пошел погулять, так переставляют оловянных солдатиков. И, конечно, тот же голос отвечает, что я не могу, хотя мгновение назад мне казалось, будто могу, наверное, чувство вмешалось, оно, как всем известно, переменчиво, назойливо. Поццо[21] — почему он ушел из дому, у него были замок и слуги. Коварный вопрос, чтобы мне не забыть, что я обвиняемый. Иногда я слышу вещи, которые на мгновение кажутся правильными, на мгновение мне становится жаль, что их сказал не я. Какое потом облегчение, какое облегчение знать, что я немой навсегда, если бы только я от этого не страдал. И глухим, мне кажется, будь я глухим, я бы меньше страдал оттого, что я немой, надо же, какое облегчение, что у меня нет этого на совести. Ах да, слышу, говорят, у меня есть что-то вроде совести и даже что-то вроде чувствительности, надеюсь, оратор ничего не забыл, и, не переставая слушать и царапать пером по бумаге, я огорчаюсь, готово, услышал, записал. Сегодня вечером заседание протекает спокойно, то и дело наступает долгое молчание, все глаза устремлены на меня, и все для того, чтобы я совсем потерял контроль над собой, чувствую, как во мне поднимаются невнятные вопли, записал. Краешком глаза слежу за рукой, которая пишет, совершенно сбитая с толку… не отдаленностью, а наоборот. Кто все эти люди, представители судейского сословия, согласно картине, но исключительно согласно ей, а ведь есть и другие, будут другие, другие картины, другие люди. Неужели я никогда больше не увижу неба, никогда больше не смогу уходить и приходить, в солнце, в дождь, ответ «нет», все отвечают «нет». К счастью, я ничего не спрашивал, и пока эхо не замерло вдали, завидую им, завидую этой чудовищной глупости. Небо, я слышал — небо и земля, я о них много слышал, надо же, я все изложил слово в слово, ничего не выдумал. Я записал, я, должно быть, записал много историй, они нужны в качестве украшения, создают среду. Там, где находится герой, они образуют большой зазор, а везде вокруг сливаются воедино, так что получается вроде как вы находитесь под колпаком и все-таки можете перемещаться до бесконечности в любую сторону, понимай, как знаешь, это не входит в мою компетенцию. Море тоже, я и насчет моря в курсе, оно находится в том же ряду, я даже несколько раз тонул, под несколькими вымышленными именами, дайте отсмеяться, если бы только я мог смеяться, все бы исчезло, что, да все, почем мне знать, я сам в лодке[22]. Да, вижу всю сцену, вижу руку, она медленно выступает из тени, из тени головы, потом одним прыжком возвращается на место, это меня не касается. Как маленький короткопалый зверек, она чуть проползает вперед из укрытия, потом юркает назад, что тут слышать, я говорю, как слышу[23]. Это рука протоколиста, имеет ли он право на парик, не знаю, когда-то, возможно, имел. Что я делаю, когда восстанавливается тишина, ради ораторского эффекта, или это эффект усталости, смущения, огорчения, я провожу опять и опять между губ средней фалангой указательного пальца, но шевелится голова, а рука неподвижна, вот такими деталями надеешься всех обмануть. Сегодня вечером оно так, завтра иначе, возможно, я предстану перед церковным собором, это будет правосудие высшей любви, суровое, как полагается, но подчас поддающееся непонятной снисходительности, речь пойдет о моей душе, мне так больше нравится, возможно, кто-нибудь призовет сжалиться над моей душой, я бы не хотел это пропустить, но меня там не будет, Бога тоже, ничего, будут наши представители. Да, это наверняка будет скоро, скоро исполнится вечность, с тех пор как меня не подвергали вечному проклятию, да, но довлеет дневи злоба его, сегодня вечером я веду протокол. Сегодня вечером, всегда вечер, речь всегда о вечере, даже если утро, это чтобы внушить мне, что наступает ночь, а с ней покой. Прежде всего надо будет, чтобы я поверил, что я там, потом я уже проглочу все остальное, я был бы легковернее всех на свете, если бы я там был. Но я и так там, иначе и быть не может, и не надо иначе. И что толку быть там, если не можешь в это поверить. До чего изнурительно — в едином порыве выигрывать и проигрывать, со всеми сопутствующими эмоциями, я же не деревянный, оглашать приговор, надевать шапочку и падать в обморок, это в конце концов утомительно, я утомлен, будь я на своем месте, я бы от этого переутомился. Это игра, это превращается в игру, сейчас я встану и уйду, а если не я, то кто-нибудь еще, призрак, да здравствуют призраки, призраки мертвых и живых и тех, кто еще не родился на свет. Я провожу его запечатанными глазами, ему не нужна дверь, не нужна мысль, чтобы выйти из этой воображаемой головы, смешаться с воздухом, с землей, и капля за каплей раствориться в изгнании. Я одержим, пускай они уйдут, один за другим, пускай последние покинут меня, оставят меня пустым, пустым и безмолвным. Они, они бормочут мое имя, говорят мне обо мне, говорят о каком-то я, пускай уйдут и говорят о других, которые в них не поверят, или которые в них поверят. Им, им принадлежат все эти голоса, они, как звон цепей у меня в голове, бормочут мне, что у меня есть голова. Там, там внутри этот вечерний суд, в глубине этой сводчатой ночи, это там я веду протокол, не понимая того, что слышу, не зная, что пишу. Это там будет завтра церковный собор, там будут молить о моей душе, как о душе мертвеца, как о душе умершего младенца в чреве мертвой матери, чтобы она, душа, не улетела в лимбы[24], какая прелесть это богословие. Это будет в другой вечер, все происходит вечером, но это будет та же самая ночь, в ней тоже бывают свои вечера, свои утра и свои вечера, прелестная точка зрения, полная духовности, это чтобы я верил, что день придет, который разгонит призраки. А теперь вот птицы, первые птицы, это еще что за история, не забудь про вопросительный знак. Это, должно быть, конец заседания, оно прошло спокойно, в общем и целом. Да, так бывает, вдруг откуда ни возьмись птицы, и все на мгновение умолкает. Но призраки возвращаются, напрасно они уходят, смешиваются с умирающими, они возвращаются и проскальзывают в гроб, маленький, как спичечный коробок, это они научили меня всему, что я знаю, о том, что там, наверху, и всему, что мне полагается знать о себе, они хотят меня создать, хотят меня сотворить, как птичка птенчика, напитать личинками, за которыми она летает далеко, с риском для — чуть не сказал с риском для жизни! Но довлеет дневи злоба его, и боль его, выпадают и другие минуты. Да, со временем здорово устаешь, здорово устаешь от боли, здорово устаешь от пера, оно выпадает из рук, готово, записано.