Рауль Мир–Хайдаров - Жар–птица
Нуриев заметил: гроб несет и сильно постаревший Альтаф.
Машина медленно тронулась, и неожиданно для Нуриева заиграл не совсем в лад духовой оркестр. Так, под траурные марши, заглушавшие плач и стенания старух, они дошагали до заовражного кладбища.
У могилы, показавшейся Нуриеву огромной, стоял дряхлый поп. Риза на нем висела, как на колу. «Жив еще батюшка»,— почему–то обрадовано подумал Нуриев.
К ногам попа и опустили гроб. Когда батюшка начал осенять крестом покойника, плач и причитания разом стихли. Нуриев стоял в плотной толпе близко к могиле, не отрывая глаз от гроба, и вслушивался в слабый голос старика.
Вдруг кто–то положил ему на плечо тяжелую руку и прошептал на ухо:
— Здравствуй, Раф!
Нуриев, узнавший голос Солнцева, хотел было скинуть руку с плеча, но, к счастью, успел сообразить, что сейчас не время и не место сводить личные счеты, а уж по отношению к мертвому Чипиге это было бы полным свинством. Так они и стояли вместе, и всем казалось, что Ленечка утешает друга, прилетевшего издалека. А у Нуриева только теперь шевельнулось что–то в душе; дошло до него, что хоронят не только друга, но и часть его жизни, к которой возврата нет, и не было ему сейчас дела до Солнцева.
Нуриев плохо помнил, как помогал опускать гроб, как сбрасывал тяжелой грабаркой землю, глухо ударявшуюся о деревянную крышку. Очнулся; увидел Альтафа, вешавшего на свежевыкрашенный крест на могиле Толика рулевое колесо.
Альтаф, перехватив удивленный взгляд Нуриева, сказал:
— Он был шофером и хорошим человеком. Ну, идемте, ребята, помянем…
Закиров обнял за плечи Рафа и Ленечку, и втроем они медленно пошли с кладбища.
Стол для них был накрыт отдельно в глубине двора, на огороде. Хотя и выпивки, и закуски на столе было предостаточно, Альтаф ненадолго отлучился и вскоре вернулся с бутылкой коньяка и тяжелой кистью винограда.
— От Люси,— сказал он, разливая коньяк, как привык, на три равные части. Нуриев заметил, как Солнцев сделал недовольное лицо, но, видя, что Раф потянулся к стакану, тоже поднял свой, и они молча, не чокаясь, выпили.
Во двор приходили и уходили те, кто хотел помянуть земляка, а они все продолжали сидеть. К их столу подходили: директор школы, физрук, Люся, прилетевшая из Алма–Аты, мать Толика, еще кто–то, кого Нуриев не знал. Вместе со всеми он поминал Чипигина. Уже отвели в дом захмелевшего Альтафа, а Нуриев, хотя и пил много, не пьянел.
На какое–то время они остались за столом одни, и Ленечка рассказывал ему о Чипиге — то, о чем не знал или позабыл сказать захмелевший Альтаф. Дважды у стола появлялся шофер Солнцева, показывая своим присутствием, что пора бы и уезжать, но Ленечка его словно и не видел. Когда шофер замаячил в третий раз, нервно поигрывая ключами, Солнцев заторопился: видимо, в городе его ждали дела.
— Когда отбываешь? — спросил он, вставая из–за стола.
— Послезавтра,— ответил Нуриев.— А что?
— Послезавтра суббота, улетишь в воскресенье,— ответил, словно приказал, Солнцев. Он протянул Нуриеву глянцевую визитную карточку и добавил: — О билете и гостинице не беспокойся. Подойдешь к администратору и скажешь — от Леонида Яковлевича. В субботу жду.
Дома, шаря по карманам в поисках сигарет, Нуриев достал визитную карточку, про которую уже забыл. На добротном глянцевом картоне значилось: «Солнцев Леонид Яковлевич. Хирург, кандидат медицинских наук, заведующий Горздравом». А ниже, помельче, телефон и адрес. «Хоть один оправдал надежды»,— просто, без зависти, подумал Нуриев, хотя о том, что Солнцев преуспел, он слышал.
Нашлись сигареты, и мысли о Ленечке улетучились: сегодня был день Чипигина.
Беда подкосила Толика на втором курсе мединститута, через полгода после того, как Нуриева неожиданно призвали во флот. Чипига вдруг хорошо заиграл в баскетбол, все свободное время проводил в спортзале, а к концу первого курса попал в сборную института. Однажды осенью после игры он решил принять душ; в душевой холод был лютый, да и вода ледяная, а Чипига то ли уж сильно разгорячился и остывать ему было некогда, то ли, как обычно, покуражиться решил. В общем, принял он душ под улюлюканье команды, а к вечеру — температура сорок. Кто–то из умников еще лед к голове всю ночь прикладывал. Утром его без сознания увезли в больницу. Менингит. Почти год провалялся по больницам, чудом остался жив, выписался с инвалидностью. Об учебе и речи быть не могло — никакого умственного напряжения. Еще год провел в санатории в Боровом. Вернулся домой, жил на грошовую пенсию, сидел на шее у матери. Но организм молодой, сильный,— начал Чипига поправляться, только глаза немного косить стали. Физрук школьный вновь его в спортзал затащил, разработал для него специальный комплекс упражнений. Через полтора года инвалидность сняли, признали годным к работе. Чипигиных в Мартуке знали, да и беда не оставила людей равнодушными: директор районного банка предложил Толику должность инкассатора. Дело нетрудное — раз в день, к вечеру, собрать в магазинах выручку и доставить в банк. А магазинов в Мартуке всего–то пять. В общем, согласился Толик, и жизнь вроде стала налаживаться.
Вновь беда подкараулила его через год. Однажды вечером, когда на танцы только начал стекаться народ, кто–то из соседских ребят наткнулся у цветочной клумбы в глубине парка на валявшегося без сознания Чипигина, рядом лежала пустая инкассаторская сумка. Куда девались пятнадцать тысяч, следователю он объяснить не мог. Расследовали это чрезвычайное для Мартука событие долго и тщательно специалисты из области, и кончилось оно для Чипиги восемью годами тюремного срока.
В тюрьме Чипигин не попал в струю,— характера он был своенравного, насилия над собой не терпел. Дважды его переводили из тюрьмы в тюрьму, потому что дрался он с тамошними паханами насмерть. В драках этих ему так изуродовали лицо, что когда он, досрочно, через шесть лет, освободился, мать не узнала его.
После тюрьмы Толик шоферил на автобазе, неожиданно для всех женился на какой–то приезжей с двумя детьми. Баба попалась вздорная, крикливая, любительница выпить. В громких и неприглядных скандалах прожил он с ней два года, развелся, и тут такая нелепая смерть.
На другой день, когда мать ушла на работу, Нуриев открыл сундук. Хотелось почувствовать запах сандалового дерева, а дохнуло из старого китайского сундука прожитой жизнью: детством, коротким студенчеством, трудной службой во флоте.
В сундуке, в который он заглядывал лет десять назад, лежали какие–то странные вещи. Он–то хорошо помнил, что хранила в нем мать. Теперь же здесь, словно для будущего музея, были собраны все его вещи, оставшиеся дома. Книги, в основном по медицине, что покупал он, будучи студентом мединститута. В узком боковом отсеке увидел складной перочинный ножик, который считал давно утерянным и о котором в свое время долго сожалел. Лежали там компас и потрепанная колода карт, значок БГТО, тут же находилась коробочка из–под вазелина с рыболовными крючками. Белое кашне, пестрые галстуки, бархатная бабочка, старые перчатки — это были вещи его прошлой жизни, вещи, которые он с трудом припоминал.
Перебирая книги, он наткнулся на толстый, в сафьяновом переплете, альбом с фотографиями, который завел с первой же стипендии: была тогда такая альбомная мода. На первой наугад открытой странице — большая студийная фотография троицы. Он сидел на стуле, закинув ногу на ногу, а Чипигин и Солнцев стояли у него за спиной, положив руки ему на плечи.
Студенческие фотографии чередовались с флотскими. Флотских оказалось немного: он, переросток, служивший не со своими одногодками, да еще бывший студент, долго для многих оставался чужаком. Только годы и трудная служба притерли моряков друг к другу, и фотографии, в основном, были третьего или четвертого года. Нуриев и до службы не был балагуром и весельчаком, как Чипигин, а на флоте и вовсе замкнулся — за глаза его называли «молчуном».
Неожиданно он наткнулся на пожелтевший любительский снимок. К парадному входу института по широкой мраморной лестнице поднималась хрупкая девушка с книжкой в руке. Снимок был сделан издалека и неумело, главным в кадре оказался величественный парадный вход. Ветер слегка взбил подол модной в то время широкой юбки и растрепал густые длинные волосы. Пожалуй, для того чтобы разглядеть девушку на плохо отпечатанной фотографии, а уж тем более увидеть книжку, растрепанные волосы, юбку–колокол, нужен был зоркий глаз, но Нуриев видел не фотографию, он вглядывался в тот давний ветреный день осени. Все вставало перед глазами как наяву: желтый с белым фасад здания, золотистые лакированные парадные двери, розоватый с темными прожилками мрамор изящной лестницы, багряные кленовые листья…
Он долго смотрел на фотографию, словно пытаясь остановить девушку, заглянуть ей в лицо, но это ему не удавалось, как не удавалось заглянуть ей в лицо в тех редких снах, когда она являлась ему из давней, счастливо–мучительной жизни.