Вильгельм Генацино - Зонтик на этот день
Приятная усталость проникает в меня – или проходит через меня? – уж не знаю, как будет точнее. Если бы я мог, я бы растянулся прямо тут, на земле, и вздремнул бы полчасика, здесь, где так замечательно сверкает вода. Но все дело в том, что спать я могу только в закрытом помещении. Я поднимаюсь и пересекаю площадь наискосок. Полдень, и магазины кажутся сейчас даже почти приятными, народу никого, тишина и полная анонимность. Насколько я помню, носки продают на третьем этаже. Я иду по первому этажу в поисках эскалатора. Слева тянутся полки с мылом, лосьонами, пенкой для бритья, с мужской парфюмерией, ватными палочками, кремами и средствами по уходу за детьми. Я делаю небольшой крюк и попадаю в отдел, где продаются моющие средства, спреи от вредных насекомых и всякие тряпки для мытья. Десять секунд спустя я, сам не понимая зачем, быстро засовываю в карман упаковку бритв. Наверное, от досады на то, что я живу без внутреннего разрешения. Именно здесь, в этом универмаге, мне хочется услышать вопрос о том, а нравится ли мне жить на этом свете. Мне нужна одна-единственная пара носков, но я оставил без внимания добрую сотню носочных изделий и перещупал не меньше десятка, прежде чем нашел ту самую пару, которая меня вполне устроила. И за все это время никто ко мне не подошел, никто не отвел меня в сторонку, никто не спросил, есть ли у меня разрешение на то, чтобы ходить здесь бродить. Вместо этого в проходе появляется инвалидная коляска. Дама в коляске проплывает мимо полок, на которых громоздятся гигантские упаковки с туалетной бумагой и памперсами. Дама ловко крутит своими маленькими ручками колеса. При виде ее я принимаю решение все-таки заплатить за бритвы, лежащие пока во внутреннем кармане куртки. Я сам не понимаю, какая между этим связь. Видимо, все дело в том, что появление некой персоны, которой живется еще хуже, чем мне, вызывает у меня потребность вести себя, как подобает приличному человеку. Объяснение вроде бы убедительное, но не имеющее никакого отношения к реальности, перед неразрешимой загадкой которой я безнадежно пасую. Я продолжаю смотреть вслед стремительно удаляющейся коляске с дамой и твердо знаю: сейчас я ни за что и никому (при условии, что ко мне обратились бы с такой просьбой) не выдал бы разрешения на пребывание на этом свете. И вот я уже стою в ближайшую кассу. Упаковку с бритвами я незаметно извлек из кармана. Со стороны это выглядит так, словно я с самого начала собирался идти к кассе и карманный протест против несанкционированной жизни не имеет ко мне никакого отношения. Пока я стою в очереди, медленно продвигаясь вперед, взгляд мой начинает скользить поверх полок с товарами и упирается в изрядно потрепанное жизнью лицо моего бывшего друга Химмельсбаха. Мы не виделись по меньшей мере полгода и столько же времени не разговаривали друг с другом. Лет семь назад мы с ним здорово поссорились. Дела у Химмельсбаха уже тогда шли неважнецки, и он спросил у меня, не одолжу ли я ему пятьсот марок. Я дал ему денег и до сих пор не получил их назад. Вот так развалилась наша старая дружба, или, точнее, она постепенно трансформировалась в череду неловких ситуаций, одна из которых, кажется, начинает разыгрываться в этом универмаге. Давным-давно Химмельсбах работал фотографом в Париже. Вернее, он хотел работать фотографом в Париже, снял даже небольшую квартирку в восьмом районе, которую предоставил в мое распоряжение на целых две недели, когда сам укатил куда-то на юг Франции. В квартире была крошечная кухня, крошечная ванная комната и две жилые комнаты – одна побольше, другая поменьше. Большой комнатой он пользоваться не разрешил и запер ее на ключ, поскольку это, дескать, его сугубо личное пространство. В первый же день, оставшись один, я обнаружил, что в отведенную мне комнату вовсю заливает дождь. Окно было разбито, и ветер свободно гулял по моей клетушке, в которой стоял дикий холод. Вот почему все две недели я практически провел на улице, а домой приходил только на ночь. Когда Химмельсбах вернулся из вояжа и открыл свою комнату, именуемую сугубо личным пространством, обнаружилось, что это самое пространство нисколько не пострадало от стихии: оно было совершенно сухим и теплым, поскольку, как выяснилось, там имелась вполне исправная батарея.
Я понял, что в мою задачу входит не говорить о том, что в маленькую комнату заливает дождь, что окна там без стекол и что жить там практически невозможно. На следующий день я съехал, ссудив накануне Химмельсбаху пятьсот марок. Потому что в Париже пробиться фотографу сложно. Он, конечно, фотографировал каждый день, но вот пристроить свои работы в газету или журнал у него никак не получалось. В Париже фотографов как грязи, ругался он и все повторял: «Нет, очень много фотографов, страшно много». В ответ я сказал ему что-то такое, что его, вероятно, задело. Мои слова можно было понять так, что Химмельсбах сам принадлежит к числу тех фотографов, которых слишком много. Потом Химмельсбах заявил мне, будто пустил меня пожить только потому, что боялся оставлять квартиру без присмотра – вдруг кто заберется. Я думаю, он уже давно забросил свое фотографирование. Во всяком случае он перестал повсюду таскать с собою камеру. И снова, как и в случае с Сюзанной, я призываю на помощь всех святых, чтобы он меня не заметил. Я поминаю недобрым словом проклятую инвалидку – если бы не она, меня бы давно уже здесь не было. Химмельсбах так занят собой, что не замечает ничего вокруг. Ботинки у него какие-то серые и заскорузлые – наверное, не чистит. Он бродит по парфюмерному отделу и пробует духи. Берет в руку пробный флакончик и прыскает сначала на ладонь, а потом на запястье. Он фукает и фукает, только и слышно: пшшш, пшшш. Боже ты мой, думаю я, вот что сделалось с Химмельсбахом. душится на халяву в универмагах пробными духами и еще считает себя, наверное, суперменом. Я вижу, он превратился в дряхлое привидение, в пшик, в существо, которое никогда не вернет взятые в долг деньги. С трудом мне удается слегка смягчить свой взгляд, хотя бы на несколько секунд. Если Химмельсбах меня сейчас обнаружит, пусть считает, что я такой весь мягкий. И тогда, может быть, несмотря на холодную комнату и невозвращенный долг, нам все-таки удастся поговорить и одержать победу над хитрой судьбой, так и норовящей поставить нас в неловкое положение. Но ничего не происходит. Химмельсбах не может оторваться от флаконов, он продолжает самозабвенно душиться и вот теперь опрыскал даже свою рубашку. Он не замечает, что продавпщцы уже смеются над ним. Мне нужно было бы заступиться, защитить его, но я не в силах сделать это, потому что в душе я тоже смеюсь над ним. Чуть позже я ловлю себя на том, что, потеряв его из виду, я несказанно радуюсь и только почему-то все бормочу себе под нос: пшшш, пшшш, пшшшш.
2
После всех этих приключений у меня пропало всякое желание покупать сегодня носки. Незапланированная покупка бритв и так достаточно потрепала мне нервы. Носки не убегут, сегодня они мне не нужны, завтра тоже, да и послезавтра они понадобятся мне не то чтобы сразу. К тому же у меня появится еще одна причина вылезти из своей квартиры и отправиться в город. Дело в том, что помимо разработанной мной стратегии защиты от воспоминаний о детстве в процессе ходьбы у меня есть еще одна веская причина по возможности избегать длительного пребывания в собственной квартире, возвращаться в которую я не спешу, предпочитая как можно больше времени проводить на улице. Честно говоря, сейчас я не в состоянии говорить об этой, второй, причине, равно как я не могу о ней ни думать, ни размышлять. Помехой тому труднообъяснимое обстоятельство, связанное с тем, что именно сейчас, когда я вышел из универмага, я ни с того ни с сего вспомнил об одной моей давнишней идее, о которой я уже и думать забыл. Лет пятнадцать назад я попытался представить себе, как буду умирать, и мне почему-то подумалось, что у моей постели обязательно должны сидеть две полуобнаженные женщины – одна слева, другая справа. При этом они должны сидеть так, чтобы я мог легко потрогать рукою их обнаженную грудь. Мне казалось тогда, что это прикосновение будет действовать на меня успокаивающе и облегчит мне процесс ухода из жизни. Целыми днями я размышлял о том, кого бы из знакомых женщин заранее спросить, не согласятся ли они, когда дойдет до дела, оказать мне эту последнюю услугу. Помнится, я решил тогда остановить свой выбор на Марго и Элизабет. Обе женщины, как бы это сказать, еще при жизни, в пору нашей любви, действовали на меня успокаивающе, не прилагая к этому никаких усилий. Мне было достаточно взглянуть на них или, если захочется, прикоснуться рукой – и я уже спокоен. Я стою на трамвайной остановке и жду одиннадцатого трамвая, на котором скорее всего домой я все-таки не поеду. Вместе со мною ждут трамвая несколько женщин, молодые и постарше, и какие-то мужики. На женщинах легкие блузки, под которыми гуляет ветер, заставляя их то трепыхаться, то раздуваться. Любопытное наблюдение: прежде у женщин вырез на блузках был спереди, под шеей, а теперь сбоку, под мышками. В женской груди, созерцаемой сбоку, есть что-то материнское, а вот прямое созерцание не дает этого эффекта. То обстоятельство, что боковая перспектива на женскую грудь мне как-то милее, объясняется, видимо, тем, что при таком ракурсе у меня создается ощущение, будто эта грудь как-то удаляется от меня, вытесняется из моей жизни, пока не исчезает окончательно и бесповоротно. Я вот думаю: почему я отставил эту замечательную идею обустройства собственной смерти таким ласкающим взор, нет – ласкающим руку, вернее, ласкающим руку и сердце образом? Чем больше я думаю об этой затее, тем больше она мне нравится. Не помню только, говорил ли я тогда об этом с Сюзанной или нет. Пора бы сосредоточиться на поиске причин, по которым мне будет гораздо разумнее отказаться сейчас от поездки на трамвае. На меня навалилось столько вопросов, связанных с моей прошлой и будущей жизнью, что, пожалуй, будет очень глупо с моей стороны втискиваться с этой кучей вопросов в узкое пространство трамвая. Ведь что ты можешь делать в трамвае – ехать себе, и всё. Нет, еще следить за тем, чтобы не ткнуться в какого-нибудь пенсионера или не рухнуть на колени какой-нибудь сидящей дамочке. Вот он идет, мой одиннадцатый трамвай. Двери открываются, женщины подхватывают свои кошёлки. Я с интересом наблюдаю за тем, как все эти люди, не способные в принципе ни на какие завоевания, штурмуют трамвай, чтобы успеть захватить себе место. Я остаюсь по эту сторону баррикад, – трамвай уехал, а я пойду пешком, тут всего-то идти четыре остановки. По правую руку от меня расположен большой автосалон компании «Шмоллер». Каждую пятницу в салоне производится уборка. Молодой человек и молодая женщина, вероятно супружеская пара, бродят по залам, таская за собою большие пылесосы, напоминающие бочонки. Жужжание пылесосов слышно даже на улице. Я останавливаюсь перед витриной и делаю вид, что разглядываю новые модели машин. На самом деле я смотрю на маленькую девочку, которую уборщики всегда приводят с собой на работу. На вид ей лет семь, она стоит между машинами, ища глазами свою мать, которая так близко и одновременно так далеко. Пылесосящая мамаша напоминает смерть: она как будто есть, и ее как будто нет. Всячески избегая столкновений со своим чадом, мамаша сосредоточенно шурует щеткой, то и дело запихивая ее под машины. Она, наверное, любит пылесос за то, что он помогает ей оставаться недосягаемой. Мать превратилась в пылесос, а пылесос превратился в мать. Своего мужа, впрочем, она тоже избегает, но муж уже давно привык к тому, что они оба превратились в пылесосы. Каково?! Какая блестящая критика пылесосов! Весьма недурно у меня получилось. Тупг девочка заметила, что какой-то мужчина стоит у витрины и смотрит. Она подходит к витрине с другой стороны и не спускает с меня глаз. В этом месте мне нужно было бы пойти к ее родителям и спросить, не разрешат ли они мне погулять с их дочкой полчаса. Они, наверное, пришли бы в восторг от моего предложения и, может быть, даже подарили бы мне своего ребенка. К сожалению, мне ничего не остается, как только рассмеяться над этой шальной мыслью. Девочка интерпретировала мой смех по-своему и тоже засмеялась. Смеясь, она прижалась носом к стеклу. Вот хороший момент, чтобы войти в салон и забрать ребенка. Но вместо этого у меня на руке начинают пикать часы. Лет двадцать пять назад я завел себе привычку носить часы. Точнее, двадцать пять лет я никак не могу к этому привыкнуть. Я расстегиваю ремешок и незаметно опускаю часы в левый карман куртки. Девочка сразу понимает: исчезновение часов в кармане – знак того, что ничего не будет, представление окончено. Она отрывается от стекла и отправляется на поиски своей матушки, которая как раз принялась пылесосить между двумя здоровенными джипами. Но вот резиновый шланг толстой змеей выполз из-под радиатора. Девочка с облегчением смотрит на подрагивающую кишку и чувствует себя в безопасности.