Пьер Пежю - Смех людоеда
Ее имя перелетает из уст в уста, с нее не сводят глаз, а она спокойно приближается к озеру. Парни ее окликают. Она, наклонившись, что-то говорит им и сворачивает в нашу сторону. Томас, внезапно страшно возбудившись и вскочив на ноги, орет:
— Клара! Клара! Иди к нам!
И смешно размахивает руками.
Я все лучше различаю черты ее лица и одежду, так сильно отличающуюся от того, что носят другие кельштайнские девушки. У Клары черные-пречерные очень коротко остриженные волосы, которые кажутся неуместными среди всех этих длинных светлых, почти белых кос. Она двигается гибко, словно кошечка, и осторожно, как лисичка. На ней черная рубашка, черные брюки чуть ниже колена и черные туфельки без каблуков. Даже издали заметно, что она чувствует себя вполне непринужденно, и вместе с тем кажется, будто она только что прибыла из других краев, из дальнего города. Или сошла со страниц странной книги.
Она приближается, и я вижу, что тяжелая кожаная сумка в такт шагам бьет ее по бедру. Потом Клара замирает, тонкая и черная, возвышаясь над нашими расслабленными телами. Меня сразу же поражают ее прозрачные ярко-синие глаза, глядящие на нас весело и дерзко. Она с улыбкой уворачивается от хватающих ее рук. Томас придуривается, и Клара ласково дергает его за волосы. Поглаживает по щеке то одну, то другую девушку, утаскивает у нас из-под носа несколько кружков колбасы и жадно жует, потом, ответив на приглашение остаться с нами вежливым отказом, в одиночестве удаляется, выбирает на берегу более уединенное место, дикий уголок, заросший тростником и осокой. И тут, к величайшему моему удивлению, она раздевается догола (все целомудренно отводят взоры), кидает в тростники штаны и рубашку, совершенно нагая входит в озеро, сильными и быстрыми толчками плывет, уплывает далеко-далеко, ее белая кожа вскоре становится неразличима среди ярких отблесков воды. Я стараюсь не смотреть туда, но не могу отвести взгляд от светлого пятна, плывущего над бездной.
Да кто она такая, эта Клара?
Позже, ближе к вечеру, телами, укрощенными холодной водой, овладевает неодолимая летняя дремота. Каждый выпил немало пива. Жарко. Я ухожу в сторонку, чтобы рисовать, устраиваюсь у ствола с неустанно журчащим родником. И снова с силой надавливаю на грифель, растираю его по бумаге, намечая контуры чудовищного тела. Рисую человеко-дерево-птицу с когтями, клювом, ластами, с большими пустыми глазами, обросшую черной штриховкой, потом лодку, которую в конце концов превращаю в плавучий гроб.
Внезапно среди журчания воды, которая текла здесь до войны, текла, быстрая и прозрачная, всю войну и долго еще будет течь после моего отъезда из Кельштайна, различаю механический звук. Поднимаю голову — и вижу перед собой эту девицу по имени Клара: она сидит у самого родника, на выдолбленном стволе, служащем ему чашей. Подкралась неслышно и нацелила на меня объектив маленькой стрекочущей камеры. Глаз не видно, они скрыты этой металлической маской. Белозубая улыбка под тусклым глазом видоискателя.
Клара продолжает меня снимать. Что ей от меня надо? Так, значит, в этой кожаной сумке у нее лежала восьмимиллиметровая камера. Покачиваю карандашом, робко пытаясь запретить охотиться за моим изображением, но барышня не обращает на это ни малейшего внимания. Мало того, она встает и, не переставая снимать, подходит ко мне вплотную. Теперь ей, кажется, захотелось сделать крупный план лодки, которую я рисую. Сейчас она украдет мой рисунок. Увидит моих чудовищ.
Убрав, наконец, от лица эту импровизированную маску, Клара впивается в меня глазами — до того синими, что я теряюсь под ее взглядом. Весело смеется, как будто удачно пошутила, непринужденно усаживается рядом и, к величайшему моему удивлению, обращается ко мне на отличном французском с прелестным легким акцентом. Она так свободно держится, что и мне удается расслабиться. Мне бы хотелось, чтобы купальщики, устроившиеся на берегу этого сказочного озера, на сотню лет погрузились в волшебный сон. Течет родниковая вода. Плывут облака. Клара, прижимая к себе камеру, тихонько говорит:
— Прости, милый француз, но я все время снимаю… я снимаю всех… и все, что вижу!
У нее мягкий, чуть глуховатый голос, иногда с легкой хрипотцой. Она наклоняется над моим рисунком, и я вижу, как колышется ее грудь в вырезе черной рубашки.
— Меня зовут Поль Марло, и я живу у…
— …Томаса, я знаю. И знаю, что ты все время рисуешь!
Она поднимает вверх свою маленькую светло-серую камеру с блестящим ключом, которым заводится механизм.
— Моя камера всегда со мной, — объясняет Клара, — она видит то, чего не видят мои глаза. Это «Agfa Movex», мне ее папа подарил…
Я странно чувствую себя под взглядом Клары: как будто из глубины этой ясной синевы, с той стороны зеркала без амальгамы, на меня смотрит кто-то другой, очень старый и очень серьезный. И тут я замечаю на лице этой странной девушки, под самым правым глазом, крохотную, совершенно черную родинку — как третий глаз, змеиный глазок или объектив малюсенькой камеры, скрытой под гладкой кожей.
Она убирает свою «агфу» в кожаный чехол, изнутри выстланный красным бархатом, защелкивает металлическую застежку, а потом с такой непосредственностью берется за мой альбом, что все мое смущение пропадает.
— Можно посмотреть, Поль? — она тоже обращается ко мне «Па-оль»…
И я с готовностью показываю ей рисунки. Мы сидим плечо к плечу, в тишине, которую лишь подчеркивает журчание родника, и она с серьезным и внимательным лицом перелистывает плотные страницы. При взгляде на некоторых персонажей его выражение делается суровым, словно ясное небо внезапно затягивают тучи. Но она не произносит ни слова!
Клара без всякого удивления изучает путаницу линий и штрихов, потом внезапно вскакивает и решительно протягивает мне руку.
— Если хочешь, заходи как-нибудь на днях со своими рисунками, я их поснимаю…
И убегает так быстро, что я не успеваю ответить. Только смотрю вслед легкой черной фигурке с камерой через плечо, удаляющейся вдоль берега озера, вода в котором теперь стала свинцовой.
В голосе родника звучат трагические нотки. Солнце скрылось. Поднимается ветер. Одиночество меня гнетет. Мои рисунки бессильны против ощущения чуждости, несоответствия. Что сказать? И кому? Я плохо понимаю то, что говорится вокруг меня, а то, что сам я могу выразить по-немецки, удручает своей примитивностью. Мне хочется как можно скорее уйти с этой поляны, вернуться в свою комнату, но я боюсь повторить путь через лес. Кое-кто из купальщиков еще здесь, у озера. А вот и Томас, сидит на краю понтона с какой-то девушкой в купальнике, обнимает ее и лезет целоваться. Пожалуй, я даже и не завидую его способности получать удовольствие.
— До вечера, Томас.
— Ты уже не рисуешь, mein Franzose?
— Пойду домой. До скорого, а может, и до завтра.
Он перестал ворковать, и я понял, что он чем-то обеспокоен.
— Я видел, как красотка Клара тебя снимала. Ты только не воображай, будто она тобой интересуется… Она всех нас снимает.
Он говорит о Кларе неравнодушно и с досадой, при этом крепко обнимая за плечи белокурую подругу.
— Клара! — вздыхает он. — Вот такая она у нас, эта Клара! Ты с ней раньше не встречался? Она отшельница: гуляет одна или сидит одна дома со своей киношной техникой. Она снимает все подряд, что попало, кого попало… А ее отец — доктор Лафонтен, он весь Кельштайн лечит.
Томас произносит эту фамилию очень смешно, с сильным акцентом.
— Лафонтен? — удивляюсь я. — Они что — французы?
— Да нет же! — замотал головой Томас. — Они не имеют никакого отношения к вашему Лафонтену! «Волк и ягненок», «Заяц»… «Ворон»… мы учили несколько басен на уроках французского. У них и фамилия по-другому пишется. Они настоящие немцы, только французского происхождения… Их семью когда-то давно во Франции преследовали. Evangelisch… как это по-вашему называется — протестанты? Но у нас здесь их немного, в Кельштайне больше католиков. Лафонтены из протестантов, но они даже и в храм не ходят… Понимаешь?
Нет, я не очень хорошо понимаю, и мне не терпится поскорее уйти с этой поляны. Я предоставляю парочке обниматься дальше, а сам направляюсь к опушке леса.
Лесная дорога, над которой на доброй сотне метров горизонтально льется золотой свет, напоминает святилище, выстроенное с таким расчетом, чтобы в него проникали лучи заходящего солнца, и выглядит совсем не так мрачно, как я думал.
Я углубляюсь в чащу. Мне совсем нетрудно было бы догнать одну из идущих впереди компаний, но я, напротив, замедляю шаг, как будто опасаюсь, что волнение, пробудившееся во мне при виде девушки с камерой, в их присутствии уляжется. Золотистый свет уже начинает угасать, спускаются сумерки, и внезапно мое внимание привлекает едва заметный проход между деревьями справа от тропинки. Куда он ведет?