Александр Мясников - Земляничная поляна
— Ну, ступай. Отдыхай, поправляйся, занимайся, — ласково говорит англичанка, провожая меня до двери.
Дома меня ждала мать. Пора садиться за стол, а отец все не возвращается. На серо–желтой клеенке кухонного стола ослепительно белые тарелки. Они еще пустые. В них отражается окно. Отражается криво.
Очень хочется есть, а еда прячется в разноцветных кастрюльках на плите. В большой красной — суп. В желтой — картошка, в белой — мясо. Под кастрюльками подрагивают мандариновые дольки огня. Они голубые и поэтому кажутся холодными. По из–под крышек выбивается пар и вкусный запах.
И я не выдерживаю…
К приходу отца сытость теплой, ласковой, полусонной ленью разливается по телу. Отец ест быстро, потому что всегда куда–то спешит. Он работает на стройке. Дома, к строительству которых он имеет самое непосредственное отношение, называет объектами. Эти объекты — в общем обыкновенные жилые дома — почему–то всегда очень важные. Окончание их строительства обязательно приурочено к какому–нибудь числу в календаре. Число это наполняется для всех особым, таинственным смыслом. Главное же — оно имеет удивительное свойство приближаться с космической скоростью. Все к этому привыкли и, приходя в гости, первым делом интересуются новым роковым числом.
— Ты помнишь тетю Аню? — спрашивает отец, отодвигая от себя пустую тарелку.
— Конечно, — бодро отвечаю я.
— Отправишься к ней на. дачу. Я договорился.
— Зачем? — выпаливаю я, и сытая лень мгновенно исчезает. Почему все всё решают за меня?
— Будешь гулять, спать, набираться сил и заниматься. Там чистый воздух и тишина. Удивительная тишина, — добавляет он, заметив мою скисшую физиономию, и улыбается.
— На сколько дней?
— На все лето.
— Но в августе мне надо быть здесь — сдавать экзамены.
— В конце августа и вернешься, — говорит он, отхлебывая чан.
Я понимаю, что спорить о чем–либо бесполезно, и ухожу к себе в комнату. У ребят экзамены заканчиваются через неделю. Все они тоже уедут, но уедут вместе в трудовой лагерь. Будут работать и отдыхать, а я только отдыхать. С каким удовольствием променял бы я свое безделье на их будущую усталость. А ведь они будут думать наоборот.
Но хорошо ли там, где нас нет?
В полупустом вагоне электрички пахнет березовым веником, сырой мешковиной и табаком. Я сижу на холодной, ребристой, залакированной до яичной желтизны скамейке. На каждой рейке (из них сложена скамейка) сверкают по две бусинки заклепок. Когда поезд тормозит, в вагоне становится настороженно тихо и неуютно.
Передо мной, на полу, сидит Проша. Его большая черни я голова, закованная в кожаную сеть намордника, лежит на моих коленях…
МАЙКА, НЕ ОПРАВДАВШАЯ НАДЕЖД
«И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове», — учили в седьмом классе.
Я тоже никогда не бил. Не пихал, не шпынял, не гонял. Вообще до них не дотрагивался. Никогда не просил купить щенка или котенка. Спрашивали: «Почему?» Отвечал: «Не хочу». Меня убеждали, мне доказывали, объясняли. Я был тверд и упрям, как одно длинноухое животное (это анималистическое сравнение употребляла мама). А причина моей несгибаемости была простой — я боялся. И не сознавался, что боюсь. — Боюсь и ничего больше.
Хотя что может быть страшнее, чем признание в страхе?
В тот день я пришел домой поздно. Родители очень любят употреблять глагол «вернулся». Но на сей раз сцены возвращения сына не было. Отец встретил улыбкой.
— Сережа, — торжественно произнес он, проведя меня в комнату. — Вот это, — отец на секунду замялся, улыбка сползла, и он стал самим собой. — Это вот, — повторил он, — тебе подарок.
Что предназначалось мне, я не понимал, и, видимо, напавшее на меня в то мгновение тупоумие явственно отражалось на лице, потому что отец опять улыбнулся и подвел меня к дивану.
В правом углу, около подушки, лежал темный шерстяной комок.
— Она приучит тебя к режиму, — умиленно рассматривая лохматый клубок, говорил отец.
Я понял все.
— Кстати, ее зовут Майка, — продолжал отец. Зачем все это? Кто их просил?
Внутри что–то вспыхнуло. Начало набухать, разгораться… Жгло до тех пор, пока не взял Майку на руки. Холодный, мокрый нос ткнулся в ладонь. Теплый мохнатый комочек заурчал, засуетился и уснул…
В собачьих венах пульсировала совсем не голубая кровь. В род четвероногих аристократов проник плебей. Отец разочаровался, а я обрадовался — смотры, выставки и остальная показуха отпадали. Вскоре оказалось, что ошибка произошла и с полом. Это был он. Он был, а имени не было. Кто бы мог подумать, что собачье имя такая проблема. Мы выдумывали, мы мучались. Мама сказала что–то насчет пороха и Прохора. А почему бы и не Прошка?
Теперь Прошка большой. Ему год и месяц.
ДАЧА
От станции дача, оказывается, не так уж и близко. Отец измерял своими шагами. На бумажке вычерчен план и отцовским почерком написано: «Метров пятьсот прямо, затем направо, затем опять прямо. Около леса третий дом». А мы все идем и идем. Точнее, иду я. Прошка мечется вокруг, ныряет в обильно заросшие малинником и ивняком канакы.
Дача — это что–то просторное, уютное, деревянное. Мерцающие сквозь густую пену листвы окна, посыпанные гравием и припудренные песком дорожки. В глубине сада беседка с паутиной плюща. Внутри ее таинственный полумрак. Рядом с домом — открытая терраса. На террасе круглый стол, покрытый жесткой белой скатертью. На столе самовар, от которого исходит пряно–острый запах еловых шишек. В тонких стаканах ароматный, подернутый сединой пара чай. И обязательно плетеные стулья и кресло.
Такой дача представляется.
Оказывается, что дача — это совсем небольшой, облитый желтой краской дом в центре вычерченного редким забором квадрата земли. Около потемневших зубьев — жилистые кусты смородины и низкие, сутулые деревца. Это яблони. За ними хлипкий, размером в три телефонные будки сарай. Все это и есть то, что в городе называют дачей, а здесь, среди своих, — участком.
Тетя Аня встречает нас у калитки. Долго разглядывает и ощупывает меня, как хирург, ищущий переломы конечностей. Теребит своими теплыми руками мою растрепанную шевелюру. Опять охает и ведет в дом. В нем мы будем жить все лето. Нам с Прошей, по словам тетки, будет хорошо.
Вскоре мы уже обедаем. Тетя Аня и я сидим за столом. Проша устраивается под моим стулом. Каждая ложка, поднесенная ко рту, приправляется горьким сожалением по поводу моей худобы, которую тетушка именует заморенностью. После компота я и сам начинаю жалеть себя, а затем, после второй чашки, сожалеть, что не могу, просто не в силах съесть разложенные по тарелкам, горшочкам, вазочкам ароматнейшие и вкуснейшие вещи… В голове начинает медленно кружиться заученный в глубоком детстве стишок о Робине — Бобине, решившем в один прекрасный день насытить себя на всю оставшуюся жизнь. Он съел корову, быка, теленка и еще что–то очень питательное и калорийное. Потом еще. Что именно — мне уже не вспомнить. Но это и не столь важно. Главное — он съел много, — не удержался! — и я очень хорошо понимаю, как ему было тяжело!
Слушаю рассказ тетушки о ее муже Степане (я его совсем не помню), о других забытых или неизвестных мне родственниках. Соглашаюсь с доводами «за» и «против» жизни в городе и на даче.
Слушаю и не слышу.
НЕ ХЛЕБОМ ЕДИНЫМ… Н а сей раз им одним
Я лежу на широкой, жесткой и холодной, как гранитный постамент, кровати и чувствую, как одеяло под спиной постепенно нагревается. При этом я сам не остываю. Где же законы физики? К черту все физики и математики. Они начнутся завтра, а пока — отдых.
Кажется, стоит повернуть шею или пошевелить одной из конечностей, и что–нибудь произойдет. Например, раздастся скрип или скрежет. Пробую. Все нормально.
На коврике у порога — обмякший меховой мешок. Это развалился Прошка. Он сладко спит. А еще говорят — собачья жизнь! Входит тетя Аня. Проша даже не открывает глаза.
— Ты бы разделся, Сереженька, — голос издалека, почти из–за горизонта.
— Я ненадолго.
— Что ты, что ты! — испуганно восклицает тетка. — . Тебе надо отдохнуть, набраться сил.
«Надо отдохнуть», — говорила и англичанка. Она, кстати, говорила и о сочинении. Что ж, первое предложение уже молено написать: «Я поселился на даче».
Лето только началось, и я его буду проводить и провожать. От этих проводов никуда не денешься, даже не притворишься больным. Отец часто говорил, что провожать никто не любит. А когда не знаешь, куда провожаешь, но понимаешь, что навсегда? Но ведь лето такое длинное и теплое…
СКУКА
Скукотища, а не скука. Она началась к концу первого же дня. И откуда она выползла? Из темного низкого подвала, в котором тетушка хранит вымазанные липким, как повидло, жиром консервные банки, пли спустилась с пыльного, увешанного гирляндами пахучих веников чердака?