Владимир Губайловский - Камень
Живых – совсем не каменных.
– Не смерть человека случайна, а жизнь, – говорил Елисео. – Я не устаю удивляться тому, что живу, тому, что продолжается жизнь – моя, моего внука, моего города. Когда я представляю себе, сколько опасностей таит каждый шаг, из каких угрожающих подробностей состоит мой день, я никак не могу привыкнуть к мысли, что все еще жив. И никогда уже не привыкну. Почему я не проваливаюсь сквозь пол? Почему я просыпаюсь утром и на меня не рухнула каменная плита? Я мог простудиться, напившись ледяной воды, или заболеть малярией, или подавиться рыбьей костью, или оступиться на лестнице и размозжить себе лоб, или перегнуться через перила и сорваться вниз – и все бы кончилось.
Не только мое тело чуткий инструмент, который может в любой момент расстроиться и прийти в полную негодность, но моя душа – тончайшее и беззащитнейшее из всего, что есть на свете. Сколь мало нужно, чтобы отчаяние охватило меня, – всего-то грубое слово, окрик прохожего, который вовсе и не хотел меня оскорбить или ранить, но задел и ранил. Сколь мало нужно, чтобы я пришел в восторг от одного только вида из моего окна. Сколь мало нужно, чтобы привести меня в бешенство, заставить плакать и смеяться, биться головой о дверной косяк или плясать от радости. И сколь трудно вернуть себя в спокойное и уверенное состояние. Мне кажется, что я бегу с горы, бегу все быстрее и быстрее, мне все труднее вовремя поставить ногу, чтобы не упасть.
Мы живем так, как будто идем по натянутому канату на огромной высоте и довольно порыва ветра или неловкого поворота ступни, чтобы все кончилось.
Город живет так же, и то, что он живет сотни лет, удивляет меня, но не радует. Ведь достаточно небольшого толчка, малого землетрясения, чтобы гора, которую мы изрыли катакомбами, добывая камень для построек и на продажу, рухнула, как изъеденный древоточцами ствол.
Почему до сих пор этого не случилось? Не знаю. Может ли это случиться? Каждый день. Или перестанут бить ключи, и река пересохнет. Почему они бьют? Не знаю.
Наша жизнь – это мираж, мираж, который не кончается только по одной причине: Бог каждый день творит мир заново. Нет никакого прошлого, нет будущего, есть только вышивка по черному бархату смерти. Есть только смерть. Она непререкаема, она спокойна и тверда, только она опора разума и души, только о ней стоит думать и только ее стоит рассматривать, но это невозможно.
Случайные дневные блики жизни стараются заслонить ее. Но смерть – это единственная истина, а жизнь – лишь малое отклонение, возмущение абсолютно ровной поверхности, нужное лишь для того, чтобы сделать эту поверхность чуть шероховатой, когда Бог гладит бархат ладонью.
12Если бы я думал как Елисео, я бы не смог жить. Если все время ждать, когда тебе на голову упадет булыжник, жить, наверное, и не стоит.
Лучше уж сразу. Но Елисео вовсе не был ни мрачным жизнененавистником, ни тем более трусом, прячущимся от тени опасности. Скорее даже наоборот, он был жизнелюбом. Хотя иногда он замолкал и мог лежать в задней комнате своей лавки целыми неделями, ничего не видя и не слыша.
Такой взгляд на мир, наверно, установился у него в молодости, в тот год, когда он потерял мать, умершую от странной болезни, которая иссушила ее тело и лишило в последние месяцы жизни разума. Его отец пережил жену всего на несколько дней и умер от гнилой горячки. Но самым страшным ударом для Елисео стала смерть жены – белокурой красавицы. Она умерла от родов. Младенец был совершенно здоров и полон жизни, а мать погибла от кровотечения.
Богатый, полный забот и радостей дом всего за год превратился в кладбище, где каждая вещь, даже кухонная утварь, причиняла боль последнему обитателю. Тогда Елисео продал дом и купил книжную лавку, в которой я и увидел его впервые. Сына воспитала его старшая сестра.
Когда я узнал Елисео, сын уже был молодым женатым человеком, имел мраморную мастерскую и дело его процветало. Отца он видел редко.
Отношения их были холодны.
Елисео так и не смог простить сыну смерть матери, и сын это, конечно, знал. Но к внуку Елисео очень привязался. Кажется, только с его появлением ледяная глыба, лежавшая в груди почти четверть века, начала понемногу подтаивать.
13Я хорошо помню, как в последний раз привез в город свои ненавистные доски. Мне оставалось только погрузить мраморные плиты и доставить их целыми в Столицу. Это был конец моего рабства у старого Хуана. Мы были в расчете. Прошло всего семь лет, и мой долг был уплачен.
Теперь старый Хуан уже не казался мне таким бесчеловечным, даже напротив – я был почти благодарен ему за тяжелую школу.
Когда я привез в город свой последний груз, меня встречали Елисео и его внук Мигель. Он был подвижен, весел и резок. Елисео им откровенно любовался. Мальчик поднял на меня глаза. Я заглянул в них. Дна я не увидел.
Часть I . Катакомбы
14В двенадцать лет человек относится к миру с беспощадной резкостью неофита. Мир только начинает приоткрываться, но кажется, что он весь умещается на твоей ладони. Все, что пытаются сделать старшие, – просто; все, над чем они размышляют, – понятно, а внимания достойна только тайна. Та влекущая, будоражащая тайна, от которой принято укрываться умолчанием или ничего не значащей шуткой.
Мигелю казалось, что к такой тайне причастен его дед. Он видел, что отец не одобряет его привязанности к Елисео, но это его только подзадоривало. Мать относилась к Елисео с симпатией, но, чтобы не раздражать мужа, старалась свое доброе отношение не слишком подчеркивать. Хотя если бы не она, отец и сын вообще бы перестали видеться.
Мигель, напротив, почти открыто противопоставлял свою дружбу с дедом холодной вежливости отца. Он думал, что отец не хочет этой дружбы, потому что побаивается, что мальчик прикоснется к тайне, которой причастен дед, а где тайна – там опасность.
Мальчик подолгу просиживал в лавке Елисео, но не только потому, что его интересовали книги, а потому, что надеялся встретить здесь старика Мануэля.
Этот человек притягивал его еще сильнее, чем сам Елисео. Он не просто был причастен тайне – он сам был тайной.
Мануэль не пил вина. Он только немного пригубливал кофе из крохотной чашечки.
Елисео превосходно готовил кофе. Он сам его покупал, придирчиво отбирая зерна; сам обжаривал и молол, никому не доверяя этого тонкого процесса. Кофе он заваривал на арабский манер, в джезве. Он говорил, что раз уж арабы пьют кофе тысячу лет, то они, наверное, выучились его готовить как следует. Кофе, приготовленный Елисео, нравился всем, но Мануэль его только пригубливал – обмакнет губы и отставит.
Мужчины говорили о Платоне, о Птолемее, о Галилее, а мальчик перелистывал любимую книгу с миниатюрами, на которых неслись и сражались рыцари. Изредка он поглядывал на старика. Мальчику всегда хотелось прикоснуться к его руке, и тот, словно чувствуя это, оборачивался и медленно проводил ладонью по его запястью с неуклюжей нежностью сильного человека. В этих нечастых посиделках и возникла их дружба, хотя они, кажется, не сказали друг другу и двух слов.
Елисео был, наверное, единственным человеком в городе, который тепло относился к Мануэлю. Может быть, потому, что старик был его самым задушевным собеседником, а люди всегда дорожат своими слушателями и склонны им многое прощать. Елисео видел, что Мигель тянется к старику, и думал: “Не знаю, чему научит мальчика Мануэль, но уж не дурному”.
Он поощрял эту странную дружбу еще и потому, что чем ближе становился Мигель к старику, тем он дальше уходил от своего отца.
Эта неявная борьба за сердце мальчика всегда подспудно присутствовала в отношениях Елисео с сыном.
В Луисе Елисео не нравилось все: и то, что он удачно женился на девушке из богатой семьи, и то, что в их доме были покой и довольство, и то, что дело Луиса процветало: он был жестким хозяином и расчетливым купцом. Но больше всего Елисео не нравилось в сыне то, что ничего другого Луис не хотел. Елисео как-то забывал (или старался забыть), что Луис вырос в чужом доме без матери и почти без отца и, став взрослым, стремился к тому семейному уюту, которого ему так не хватало в детстве.
15Однажды Елисео взял Мигеля с собой в дом на вершине. Дом был большой, но почти пустой. Гордостью хозяина были звездная сфера и глобус – чтобы достать до Северного полюса, Мигелю пришлось встать на цыпочки. Когда зашло солнце, они поднялись на крышу. Мануэль опустился в свое вращающееся кресло и предложил своим гостям стулья с высокими спинками и подголовниками. Сидеть Мигелю было неудобно, и он лег на теплый камень. Они молчали и смотрели на небо. Чуть треснувшим голосом Мануэль сказал:
– Нет ничего прекраснее звездного неба. Когда я смотрю на него, мне кажется, что я оторвался и падаю, падаю в бездну. Я забываю о том, что я неуклюжий старик, я больше не чувствую свое тело, оно остается внизу. Я не хочу никуда долететь, не думаю, что звезды – это гигантские костры, я вижу только мерцающие капли света. Стоит мне протянуть руку – и я могу взять любую, и положить на ладонь, и нанизать на крепкую нить, и снова рассыпать, и снова падать, падать, падать. Стоит мне повернуться – и все изменится, и новая картина предстанет мне, и после заката она одна, а перед рассветом – другая.