Жан Фрестье - Выдавать только по рецепту. Отей. Изабель
— Защитников города направили не в ту сторону, — говорил Жан. — Они вернулись в свои казармы, но скоро снова оттуда выйдут. В конце концов решатся воевать с немцами.
— Когда мы выступаем?
— Скоро. Уже начали призывать некоторых запасников.
— Тем лучше. Мы поедем в Тунис.
Затем я осторожно осведомлялся о Сюзанне.
— Она у себя в комнате. Собирается.
Мои визиты к Жану, хоть и дружеские, оставались официальными; мои визиты к Сюзанне, хоть и официальные, оставались тайными. Так было, наверное, потому, что аптека выходила на улицу, тогда как квартира, где жила Сюзанна, не выходила никуда.
Квартиру в конце длинного коридора, загроможденного бутылями и пустыми ящиками, отделяли от жизни аптечные запахи. Глубже уходящая в дом, чем рабочая комната Жана, она освещалась маленькими окошечками под потолком.
Спальня без окон выходила в ванную комнату. Сюзанна жаловалась, что никогда не знает, какая погода на улице.
— Какая погода? Где Жан?
— Погода хорошая. Жан в аптеке.
За дверью ванной комнаты находилась ванна на когтистых лапах, волочащая пузо по полу, как такса.
— Единственное животное в доме, — говорила Сюзанна.
— Ты здесь моешься?
— Я здесь скучаю. Когда мне уж очень скучно, я моюсь; тру себя пемзой. Посмотри, какие у меня гладкие локти. Я часто скучаю.
— Я тоже.
Я целовал Сюзанну. Мы возвращались в аптеку.
— Ну вот, мы готовы.
Жан снимал халат. Мы уходили в Азру, маленький рыболовный порт рядом с предместьем Мсаллаха: поселковая площадь, загроможденная сетями и лодками, и поселок, включая колокольню, поднимавшийся по горному склону. Гора там отвесно уходила в море.
После купания мы часто обедали под деревьями, в баре финикиян. Ветром вздувало скатерть; под столом бродили куры. К моему колену прикасалось колено Сюзанны. Еще стояло лето.
Однажды вечером заведующий почтой в больнице вручил мне три письма, по письму для каждого из интернов. Я раскрыл то, что было адресовано мне. Это был приказ о призыве на военную службу: «немедленно явиться в управление военно-медицинской службы в Ифри». Мне пришлось перечитать письмо несколько раз. Давно ожидаемое событие так поразило меня, что глаза мои словно затуманило.
Моя любовь к Сюзанне сжалась во мне в комочек, и я, словно потеряв чувство глубины, не смог бы сказать, была ли то большая любовь, если взглянуть на нее издалека, или жалкая любовишка, если взглянуть на нее вблизи. Я почувствовал, что сильно краснею, и когда схлынула волна стыда, решил, что я спасен.
* * *Я во второй раз уходил на войну.
Накануне отъезда в интернате был роскошный ночной праздник. Жорж пригласил всех наших друзей.
На рассвете в столовой остались только я и Рене. Рене уже несколько часов играл на пианино. Эмма спала на диване, подложив белые руки под рыжую голову.
Я принялся собирать посуду; вся мебель была уставлена ею. Я все убрал на место. Эмма на диване была не на своем месте.
— Может быть, уложить твою Эмму в постель?
— Нет, ей и так хорошо; налей мне выпить, — сказал Рене.
Он пил, продолжая играть левой рукой. Я стал подметать коридор. У меня было печальное настроение уборщицы. Жан и Сюзанна спали, обнявшись, в комнате, которую им уступили на одну ночь. У Жана была огромная борода цвета красного дерева из волос Сюзанны. Я потушил свет, закрыл дверь. Жорж в своей комнате спал с Люсеттой, но не на кровати, а на ковре. Я закрыл дверь. Чужой сон наводил на меня грусть. В этом доме я засыпал всегда последним. Я не жил в интернате, я его посещал. Приливами и отливами обитателей меня сносило в сторону, как хромые стулья, пианино и бар (буфет Анриде, треснувший посередине).
В этот час я сел на мель; я думал о Сюзанне, уснувшей в объятиях своего мужа.
Раздался шум далеких взрывов. Рене взял меня за руку:
— Гляди: конвой!
Над морем было еще темно; на горизонте виднелись вспышки.
С рассветом первый союзнический конвой вошел в порт, встреченный немецкими самолетами. Прошла короткая, очень сухая бомбардировка, словно летняя гроза, которая успевает только взволновать вам кровь.
Спящие в интернате и ухом не повели.
Я привел в порядок свою одежду. Сложил в ящик разноцветные рубашки, пляжные брюки. Заполнил пустоты старыми газетами, газетами времен разгрома, сообщающими о войне на второй странице. Я бросил свою одежду побежденного. Я снова чувствовал себя решительным, оптимистичным. Двухлетнее поражение, молчаливое поражение, наряженное в яркие цвета, придавало мне уверенности. Первый отъезд, в 1939-м, был ложным отъездом; поражение — ложным поражением. Во Франции есть национальный обычай: побеждать в два приема. В иезуитском колледже, где я учился, один монах так объяснял «чудо на Марне»[2]: в небе явилась огромных размеров пресвятая дева и напугала немцев. Эти американцы, чьи великолепные грузовики уже несколько дней проезжали по предместьям Мсаллаха в восточном направлении, похоже, серьезные люди. Наконец-то мы будем воевать с серьезными людьми.
В одном из ящиков моего шкафа я нашел портрет Сюзанны. Своим ломким почерком Сюзанна написала под фотографией: «Моему дорогому мужу».
— Я подарила этот портрет Жану, — сказала она мне, — но он никогда не смотрел на него; тогда я забрала его обратно.
И портрет пригодился мне. Он отслужил два срока. Я положил его в карман.
После полудня мебель была отодвинута к стенам, а женщины сидели небольшим табором на чемоданах посреди столовой. Чтобы не нести самые громоздкие шляпы в руках, они надели их на головы и похвалялись ими.
— Последний раз я надевала ее на свадьбу Луизы, — говорила Люсетта.
Мы, мужчины, поправляли перед зеркалом черные офицерские галстуки.
Я в последний раз присел к бару Анриде. От портупеи у меня стесняло дыхание, красное кепи давило на лоб. Я испытывал от этого ощущение неудобства, острое чувство беспорядка. Каждая распахнутая дверь в доме кровоточила вешалками и пустыми бутылками. Мне хотелось собраться, возвыситься над своим отъездом, чтобы охватить одним взглядом то, что я покидал. Но нет! Разрыв происходил маленькими толчками. Я цеплялся за скромные и неменяющиеся предметы: бар, настенный календарь, оливковую ветвь, заглядывающую в окно. Мне хотелось схватить все, но, как во время пожара люди убегают, сунув под мышку стенные часы и оставив деньги в ящике, драгоценности на камине, я в панике уносил лишь второстепенное. Главное я наверняка забыл.
Сидевший рядом Жан Каррион проходил со мной мою роль:
— Немцев ждет разгром.
— Да, их ждет разгром.
— Победа близка.
— Да, это так, мы ее уже празднуем. Я надел черный галстук, девушки — парадные шляпы.
— Тебе повезло, что ты уезжаешь. Я вот остаюсь; неблагодарная роль.
— Ты — суфлер, друг бойца; это полезная роль. Но вообще-то странно, что ты не едешь.
— Они, наверное, забыли внести меня в список; но это лишь отсрочка. Придет и мой черед.
Жан протянул мне коробку:
— Вот, ампулы, о которых ты просил.
Я положил коробку в карман вместе с фотографией Сюзанны.
Больничный грузовичок стоял у дверей. Мы запихали в него наш багаж. Начальник больницы обеспокоился прибытием; он сказал несколько подобающих случаю слов. Затем мы все пешком пошли на вокзал.
Я шел рядом с Сюзанной; Жан — впереди нас, болтая руками.
— Подумать только, что его могли бы мобилизовать прежде тебя, — прошептала Сюзанна.
— Чего ты хочешь! Я должен был подать пример. В конце концов я всего лишь гость; мне нужно было уйти первым.
Я говорил сухо, стесненным голосом. Отъезд меня высушил. Однако я замедлил шаг, чтобы остальная компания оторвалась от нас. Я бегом вернулся в интернат, таща за собой Сюзанну; я поцеловал ее на кухне, в единственном помещении в доме, на котором не отразился отъезд. Там жила бессмертная кухонная утварь, ничейные вещи, которые всегда найдут себе хозяина. Я мечтал об идеальном поцелуе, но меня била дрожь. Наши зубы стучали друг о друга; поцелуй вышел костлявым. Я был не взволнован, но возбужден; мои волнения умчались далеко вперед меня; я не поспевал за ними. Сюзанна тоже дрожала; лицо у нее стало еще меньше, волосы еще длиннее.
Мне было нечего сказать. Я достал из кармана коробку с ампулами:
— Положи себе в сумочку, это тебе.
— А ты, ты разве себе не оставишь?
Я пожал плечами. Я-то уходил на войну.
— Надо спешить, нас будут искать.
Я прошел через город под руку с Сюзанной. Несколько раз я чувствовал, что краснею. «Это мне от мундира неловко, — подумал я, — я от него отвык». Я отдал честь какому-то капитану и воспользовался этим, чтобы высвободить свою руку у Сюзанны. Мне было неприятно показываться на люди с хорошенькой женщиной, зато я без всякой неловкости прогулялся бы с бесформенным волосатым чудовищем; зависти я боялся больше жалости.