Аркадий Пастернак - Рассказы
Она нервничала. “Хоть бы в кино меня пригласил”. “Приглашу”.
“Поцелуй меня, пожалуйста”,- жалобно, потерянно. Я никогда ее не целовал. Она полезла ко мне распущенными губами-мокрицами. Стало безмерно противно. Я ее оттолкнул. Она приняла это как должное.
Достала из сумочки пузырек сногсшибательно дорогих, но женских-женских духов: “Это тебе на долгую добрую память”. Взгляд при этом невинно чист.
После этого в “Золотом шаре” мы уже сидели в разных углах. Она с наплевательски-разухабистым видом изо всех сил “снималась”. Клюнул кент по СИЗО Федюха, вот уж действительно настоящий плейбой и бонвиван, он увез ее в сизую даль. Утром она мне позвонила: “Этот скотина, твой дружок, меня вчера избил, платье разорвал, изнасиловал, уголовник проклятый, я ему этого не прощу никогда, мое лучшее платье, сволочь, синяк во всю ногу, иду и пишу заявление в милицию, пусть его засадят, гада, мое лучшее платье, оно восемнадцать тысяч стоит, когда еще куплю, если он думает, что можно измываться над честными женщинами…” – Преувеличенно визгливые, капризные интонации и никакого хохота.
Я перепугался, рванул к Федюхе. Рассказал. Он только рассмеялся: “Да ты что? Сама разделась, сама все сделала, у меня и свидетели есть.
Между прочим, всю ночь бакланила только о тебе, когда узнала, что я тебя знаю, страшно испугалась и сразу убежала домой. Ничего, завтра подъезжает один авторитет, он ей, помойке, позорный глянец наведет во всю щеку!” Тут я струхнул за нее. Стал отговаривать Федюху.
Напился в “Шарике”. Сонька вытащила меня оттуда за шкирку, дала нюхнуть чего-то едкого и со страшной силой повлекла. Лицо – как сейфа дверца – несгораемо, непробиваемо, на засов задвинуто и опечатано с грифом “Совершенно секретно”. Она притащила меня на вокзал, установила посередь площади и с мрачной решимостью набросилась с лобзаньями и обниманьями. Передо мной в едкой дымке пролетел Федюха, бледнее поганки, в росинках пота, не поздоровался; прогарцевали стройными колоннами какие-то добры молодцы со злыми лицами, у каждого топорщится левая подмышка. Потом несколько парней бесплотных, синих от напорюх. Подошел кто-то с гитарой, посмотрел сочувственно сквозь толстые очки, сказал: “Ты что, не знаешь, она ж его подруга”. Отвалил, обернулся и перекрестил на прощание.
Последнее, что помню,- расстрел в упор долгим взглядом из горбатого
“Запорожца”, над взглядом парня – лоб, обожженный кислотой.
Очнулся в трезвователе. Накостыляли как следует. Выпроводили вежливо, не взяв штрафа.
Голову сломал: что это за финт ушами был на всеобщем вокзальном обозрении?
Бабуля моя сделала разворот на сто восемьдесят градусов и теперь с чувством глубокого удовлетворения повествовала о свежих Сонькиных приключениях, рассказанных ей какими-то неведомыми мне подругами тревожной молодости. С радостным ужасом говорила, что спасла меня от нее. Так я узнал, что Сонька обворовала свою лучшую подругу, в драке порезала своего папу, заманила в притон шестерых парней, совратила там и, заявив, что ее изнасиловали, вымазживает теперь с несчастных родителей этих несовершеннолетних детишек большие деньги, но в милиции все смеются ей в лицо, потому что знают как облупленную и собираются сажать за совращение малолетних.
В “Золотом шаре” Сонька теперь изо всех сил меня не замечала и громко, так, чтоб все слышали, клеймила воровку-подругу, малолетних насильников, хулигана-отца. Поговаривали, что она поступила в театр оперетты.
И вдруг – звенящая пустота в “Золотом шаре” и особенно вокруг меня.
Сонька пропала, и заведению досталась участь красивого лица, которое обездолено на всего один, но такой передний зуб. Вынута дверь, и сквозняки-косяки гуляют по мира зданию.
Бабушка испуганно замолкла со своими разоблачениями. У себя на столе я обнаружил бережно вырезанный из местной сплетницы некролог. УВД области с глубоким прискорбием сообщает, что при исполнении служебных обязанностей погибла капитан внутренней службы Софья
Борисовна Бонами. За активное участие в ликвидации группы распространителей наркотиков она награждена орденом “За личное мужество” посмертно. И т. д., и т. п.
Меня затрясло. Я поехал на похороны. На кладбище не оказалось ни оркестров, ни салютных солдатиков, ни вообще людей в форме. Огромная толпа разношерстных мужчин в лохмотьях и смокингах, бичи и артисты театра, люмпен-интеллигенты и какие-то звероликие самцы, но все странно тихие и трезвые.
Подошел Саддам с усами, сбритыми или снятыми, весь с иголочки.
Заговорил неожиданно интеллигентно, внятно, без южно-русского акцента: “Без сомнения, это грубая провокация или дезинформация, наводят тень на ясный день. Счеты сводят или глупая шутка. Никто и не слышал сроду о какой-то там внутренней службе”. Я нервно подхихикнул: “Да, да, конечно”.
За закрытым гробом шел чинный, благородный Борух Измайлович в непонятной старинной форме с ромбами в петлицах и с коллекцией всех орденов бывшего лагеря социализма, плывущей сквозь полдень на мощных грудях. Рядом Софьина дочка с жутким косящим глазом и коленями нимфетки-конфетки, вся в непонятной ухмылке.
Раздался рев, в толпу ворвался кадиллак, из его окон что-то брызнуло и ударило по гробу очередью, бронебойными. Вся толпа мигом рухнула, растекшись в пыли, как на учениях спецназа. Из кустов в ответ робко захлопали пистолетики. Кадиллак взорвался.
Над полегшими мужиками гордо пронеслась юная дева и припала к истерзанным останкам, осторожно-бережно оберегая поцелуями ее руки, ноги, сердце, скальп. Деву подняли с земли два белохалатника и отвели в подъехавший членовоз.
Мы с Саддамом стояли в стороне. Что-то прожужжало приветливо и распахнуто мне прямо в грудь и клюнуло под сердце. Такую тоску испытал я вдруг по Соньке…
Теперь – тот свет, откуда шлю всем огненный привет. Здесь я ее не встретил. Соня, Сонечка, Софьюшка, Софочка… София… И это худшее наказание.
ГЛИНЯНЫЕ ЧЕЛОВЕЧКИ
Рынки бывают разные. В нашем небольшом среднерусском городе сейчас новый рынок. И только коренной горожанин может показать, где был старый. В том месте нет уж ни лотков, ни навесов. Лежит посреди города пустая площадь и зияет своим асфальтом, трещинами его. Окружен бывший рынок глухими стенами складов, пакгаузов, а потому осенью наносит туда листьев, они бьются в слепые безоконные стены. И так до снега.
Снег выпадает там особенно тихо и ложится глубоким и затененным. Я прихожу и нарушаю одиночество снега. Он скрипит, и остаются следы.
Я живу неподалеку, но редко сюда захожу. Воздух над рыночной площадью живет еще голосами людей, которые, быть может, умерли. Их было много на базаре тогда, почти двадцать лет назад.
Старый Фархат и мы, живущие рядом с рынком мальчишки, были душой базара, а толстые торговки и старики колхозники – его плотью, живой и крикливой.
Не знаю, был ли таким уж старым Фархат. Нам, мальчишкам, живущим около рынка, он казался глубоким старцем, может, оттого, что волосы были как снег, а морщины – как трещины, казалось, солнечные лучи застревают в них, чтобы остаться. Тогда я и понял выражение: «Тень печали на лице».
Он сидел всегда в углу, около центрального рыночного входа. Рядом – чистильщик и точильщик. Крикливого точильщика сейчас нет уже, будки чистильщика тоже. И никто теперь не торгует игрушками. Раньше их продавал Фархат. Он делал набитые бумагой шарики на резинках, а разносил их по дворам, зазывая мальчишек, веселый толстый дяденька. Купить у него шарик за пять копеек было сущим удовольствием, такой он был веселый.
Сам Фархат не мог ходить по дворам, он ездил на низкой тележке: у него не было ног. Сидел он хмурый, и плечи были подняты, а голова втянута.
Еще он продавал игрушки, странные, из глины. Они были белые с пестрыми крапинками. Хозяйственные тети, продав что-нибудь на базаре, покупали у него копилки в виде рыбы, головы верблюда или такие странные изделия, которые я нигде потом не встречал, например громадный кулак, сжатый, жадный, а прорезь для денег – между пальцами.
Для нас, мальчишек, он делал глиняных солдатиков. В магазине купить такие было невозможно. У солдатиков Фархата были лица, осунувшиеся или, наоборот, толстые. Одни из них улыбались, другие скалили зубы, от боли или от злобы – не ясно. Тут был простор для фантазии, в этих солдатиков можно было играть, сочиняя им судьбы, видя характеры, игры в них не были кровопролитны, «убивать» их было жалко.
Но одна игрушка старого мастера никогда не жила долго. Это был солдат, стоящий на одном колене и целящийся из какой-то трубки с утолщением на конце. Лицо у него было мертвое, желтое, губы яркие, и изо рта торчал зуб, а из-под каски блестели глаза.
Фархат делал его всегда одинаково. Ребята прозвали его «фаустник», он долго не жил в наших играх, ему постоянно отламывали то руки, то ноги, чаще вместе с головой.