Уилл Селф - Как живут мертвецы
Та же история с прыщеватой пышной блондинкой, которую я видела вчера в толпе на Чаринг-Кросс. Она была в футболке с надписью: КАФЕ «ТЯЖЕЛЫЙ РОК» — КОСОВО. Ну и ну! Когда девочки были маленькими, я водила их в первое американское заведение в Лондоне, где подавали настоящие гамбургеры, в Большое Американское Несчастье на Фулем-роуд. Со временем оно превратилось в кафе «Тяжелый рок», затем еще один порочный круг, и вот уже фирменные футболки официанток украшены знаком человеческой беды. Неплохо, да?
Ох уж этот Грубиян! За все одиннадцать лет, проведенных в Англии, он не выучился ничему, кроме множества бранных слов. Он не ходил в Уигмор-Холл на струнные квартеты Бетховена. Не покупал на Пикадилли плаш «Берберри». Не прогуливался в воскресный день по Бейсуотер-роуд, потешаясь над китчем, развешанным на решетке парка. Нет-нет. Этому мальчишке-сквернослову нравилось делать только то, что он делал: бежать за мной и пинать в зад ногой — твердой и острой, как совок.
— Получай! — кричал он. — Вапи отсюда на хрен, сука!
Живые не чувствуют и не осознают присутствия мертвых, но, как известно, мы, мертвецы, общаемся между собой и неожиданное нападение может нас испугать. Обычно нога Грубияна проходит сквозь меня, но в тот раз он застиг меня врасплох, его оскорбления прорвались через мое бесцветное тупое равнодушие, я обернулась и увидела его худое, перепачканное грязью тело, мелькнувшее в толпе. Дети могут быть целью жизни, но трудно сказать, какой от них толк после смерти.
— Опять Грубиян, йе-хей! — Фар Лап подошел ко мне, чтобы выяснить, что меня задержало. — И когда он оставит тебя в покое?
— Боюсь, никогда. — Мы остановились. Он свернул сигарету, я достала свою. Мы закурили.
— Может, пора с ним распрощаться, отправиться куда-нибудь еще, йе-хей?
Фар Лап взял меня за локоть, я последовала за ним. Мы оба сделали вид, что касаемся друг друга.
— С удовольствием, но как?
— Йе-хей. Это не так-то просто.
— О чем ты? О реинкарнации?
— Як-ай! Плохое слово. Это все равно, что говорить про психов, которые трахаются с детьми, что они любят детей, хей. Нет-нет, видишь ли, вся эта чепуха, которой набита Лили, для нового тела не годится, йе — хей? Одно и то же тело не служит двум душам, а одна душа — двум телам. Все устроено умнее. Ты привыкла отождествлять себя со своим телом — а это не так.
— Не так?
— Нет, что делает тебя сейчас Лили? Литопедион? Или тот маленький наглец? — У Фар Лапа был свой набор жестов: локти прижаты к извивающимся бокам, руки торчат в стороны, как поворотники на «хапмобиле» моего отца 1927 года выпуска. Когда он принимает эту позу, на него нельзя не обратить внимания — он притягивает взгляд.
Мы отошли на квартал от «Patisserie Valerie», Грубиян носился по дороге, а Лити блуждал в вельветиновых складках моего практичного мешковатого платья, как вдруг фасад паба, мимо которого мы проходили, задрожал, пошел волнами и взорвался изнутри. Воздух наполнился самыми разнообразными предметами: подносами, салфетками, ручками, добропорядочными людьми, гомосексуалистами, произведениями искусства, прежде известными как фотографии, табуретами, брюками, пьяницами, сердцами, легкими, лампочками, кровью, кишками, «Бритвиком», гелигнитом, сидром «Бейбишам», фигурной плиткой, жареным арахисом, пенисами — словом, всей начинкой бара, которую кулак силового поля сжал и вышвырнул на улицу. Сквозь то, что могло быть мной и Фар Лаиом, промчался поток человеческих душ. Клочья человеческой плоти. Взрывная волна взвихрилась вокруг нас, смяв воздушную оболочку, словно бумажную обертку.
В ту же секунду все, кто был на Олд-Комптон-стрит, лежали ничком — как будто какой-то злой демон объявил мертвый час для всех детей. Один Грубиян остался стоять на мостовой. «Педики! Ниггеры!» — орал он. Ошеломленный Лити вцепился в мою лодыжку и начал карабкаться вверх, пока мы обходили битое стекло — осколки, как всегда, казались мне фрагментами головоломки, изображающей окно, — обломки дерева, дрожавших от страха детей, очнувшихся прохожих и куски человеческого мяса.
— Это наказующий бумеранг, хей, — раздался в моем внутреннем ухе щелкающий голос Фар Лапа. — Бумеранг валбри, хей-йе. Очень сильный. Висел прямо над Балканами, когда я возвращался в последний раз. В этом году поднимет много смертельной пыли, хей-йе!
— Сказки, — буркнула я в ответ.
Замедлив шаг, мы свернули на Уордор-стрит, чтобы не столкнуться со старой мертвой проституткой. Я сразу ее узнала. Вокруг ее головы парило множество зародышей — каждый на своей пуповине, — поэтому ее прозвали Медузой.
— В газетах пишут, это дело рук ультраправых групп, подразделений националистической партии или чего — то в этом роде. — Я не оставила попыток просветить Фар Лапа.
— Ювай… все это домыслы. А вот то, что мы опаздываем, факт.
И вновь он ускорил шаг, я спешила за ним, пробираясь сквозь толпу, которая теперь, когда мы вышли за пределы действия взрывной волны, напротив, демонстрировала все признаки взрыва. Конечно, здесь были и синтезированные сигналы сирен «скорой помощи» — но ведь они звучат повсюду. И взбудораженные люди, жаждущие насилия, только бы оно не затронуло их самих, — но ведь их полно повсюду. Однако причиной всей этой кутерьмы оказался не взрыв на Олд-Комптон-стрит, а автомобильная авария, и мы не остановились поглазеть. Под лжепорфировыми колоннами Нэшнл Вестминстер-банка Грубиян тряс своим маленьким пенисом перед носом ничего не подозревавшей голландской туристки, сырную головку которой рисовал экономический мигрант из Эфиопии. Лити, перебирая ручонками, взобрался повыше, ухватился за нижний шарик моих янтарных бус и укрылся у меня на груди.
Как странно не иметь возможности прикоснуться друг к другу. В шестидесятые годы меня всегда поражало, почему космонавты не могут адекватно описать невесомость. Я думала, быть может, в космос посылают дураков, но за последние одиннадцать лет я поняла, что некоторые ощущения сродни космическим. Мертвец может подойти к предмету вплотную, провести по нему рукой, пытаясь уловить точную степень сопротивления поверхности, но не чувствует, не касается его. Однако все мы делаем вид, что прикасаемся друг к другу. Для мертвецов это вполне естественно — вы не находите?
Сама я никогда не жалела об этом — физическом — аспекте жизни, о ее внутренне-внешней стороне. У меня даже не было мертвого маленького двойника, с которым я, подобно множеству других, могла бы встретиться за гробом. При жизни этим идиотским двойником было грузное тело блондинки, которое я таскала за собой повсюду — тяжелое, глупое, неповоротливое и невпопад улыбающееся всю мою проклятую взрослую жизнь. А потом еще и рак! Менопауза наступила у меня удивительно поздно для женщины, которая, казалось бы, давно вышла в тираж. Забавно, только я успела распрощаться с кровавой чашей менструации, как где-то испортилась сигнализация и клетки начали делиться.
Один умник сказал мне — когда я по-настоящему умирала, — что при развитии плода деление клеток происходит гораздо быстрее, чем при раке. Отлично. Он умер через три года после меня — тоже от рака, — тогда я еще по наивности думала, что жизнь за гробом предоставляет неограниченные возможности для безграничного злорадства, для извращенного наслаждения страданиями других. Что вполне по-английски — эта страна хохотала до колик, когда она отодвигала стул, а мир шлепался на задницу. Итак, я отправилась на него взглянуть, быть может, даже обнаружила себя — не помню точно, — но я постаралась отравить ему смерть, шепча на ухо: «Деление-деление-деление…» Кто знает, что он при этом чувствовал. Кто знает.
На Пикадилли было много неприкаянных душ: жалкие тени мертвых наркоманов, шлюх и жертв автомобильных аварий — обычно они растерянно слоняются вокруг пьедестала Эроса. Хотелось бы мне взглянуть на медиума, установившего контакт с этой каруселью психов. Я бы в упор не видела эту паршивую процессию, если бы не Грубиян, он всегда к ним подбегал, срывал эктоплазму с их плеч и подбрасывал в воздух, словно повар тесто для пиццы. Я крикнула ему, чтобы он поторапливался, а Лити запел:
Давай-давай, давай-давай,В нашу ба-а-нду вступай!В нашу ба-а-нду, в нашу ба-анду,В нашу банду вступай — о-о да!
Это разозлило Грубияна, он дал затрещину Лити, который заверстал и кинулся ко мне за помощью, но я оттолкнула его, он врезался в Грубияна, а Грубиян отшвырнул его опять. Как всегда, было трудно сказать, что больше приводит их в ярость — родственные узы или невозможность надавать друг другу настоящих тумаков. Они следовали за мной по Пикадилли, переругиваясь и обзывая друг друга последними словами. Что поделаешь — дети…
Вот о чем я нисколько не жалею, так это о своем белье, которое всегда причиняло мне массу неудобств. Я помню, в Тоскане, в середине семидесятых, единственным, что привлекло мое внимание в великолепном палаццо эпохи Возрождения, в бесконечной анфиладе комнат с картинами, мебелью, стеклом и еще бог знает чем, был дверной замок, похожий на крючок от бюстгальтера — с плоскими проушинами. Он был единственным, за что я смогла зацепиться взглядом в тот жаркий, благоуханный, великолепно чувственный полдень. Возможно, из-за того, что меня прохватил понос. Обычно он обострял чувство неудобства от белья. Это точно.