Наталия Медведева - А у них была страсть
— Я очень полюбил вашу книжку, — говорил Критик.
Женщина сидела на краю кровати. Да, вот так она жила с Писателем, что все приходящие видели их кровать с натянутым на нее (на них — это были матрасы, один на другом) покрывалом, алым. А на нем была аппликация: серп и молот. Золотые. И когда Женщине кто-то не нравился, ее всю переворачивало-передергивало, что этот кто-то будет здесь, рядом с ее кроватью, сидеть, видеть ее кровать. Ее и Писателя. Она возмущалась одной женщиной, пришедшей с художником, чья картина висела над постелью — волки-собаки, луна и все разноцветно-яркое: «Какая наглость! Сразу бросилась к нашей кровати!» А та была в перчатках по локти, в сползающих чулках, с сигаретой и без спичек…
— Как же они живут, не говоря по-французски? — удивлялся Критик на знаменитых писателей эмиграции.
— А зачем им? Для этого куча «шестерок» — один на телефонные звонки отвечает, другой возит, третий читает местную прессу и резюмирует, четвертый еще что-то переводит при встречах. И потом для них жизнь осталась там, в СССР.
Женщина много курила и думала, что хорошо бы открыть окно, потому что Критик не курит. Но в это время на улице всегда было много транспорта, а комната была угловой, окнами на перекресток — и машины, автобусы, мотоциклы трещали там, на перекрестке, в пробке, газовали и дрожали, и их водители орали и жали на сигналы.
— Розанова хотела бы врезать Солженицыну и Максимову. А я подумал — зачем вообще их печатать?
Женщина улыбалась тому, что Критик не хочет «врезать» писателям, они для него не существуют.
— Для них это продолжение борьбы шестидесятых. Ну и Андрей Донатыч, видимо, претендовал на роль кого-то, кто очень нужен России, к чьему мнению прислушиваются. А его там опять заклевали. Да и к мнению не особенно… Обходятся без. Это для них ужасно, это значит, что жизнь здесь прошла даром. И что архивариус в валенках там нужен больше.
— Да и он не нужен.
— Ну, это вам не нужен, вашему поколению. Мне не нужен. А тем, кто пока еще решает, кого печатать, кто дает место в печати, — важен и нужен. Пока.
Женщина думала, что этот мальчик уже всех здесь видел — русскоязычных. Ей это не нравилось. То, что люди из СССР обегают всех бывших советских, как обегают магазины и музеи, парки и выставки. И надо быть очень тонким человеком, чтобы понять «ху из ху» в этих эмигрантских передрягах, а кто и не в них вообще, вне.
Критик говорил о Баске и Харинге, но не захлебываясь слюной. И это было хорошо, иначе слишком бы «в струю». И Критику не нравился Кафка. Критик читал Буковского (Чарльза!). Критику нравился Сорокин. Он говорил: «Меня тошнит от его прозы», — и это было положительным восприятием.
Критик принадлежал к волне новых критиков. Которых нигде почти не печатали, но специалисты знали. Женщина думала: сколько времени уйдет на то, чтобы их печатали, сколько из них скурвится, вообще перестанет быть критиками и сколько сопьется и укурится, потому что такие, как этот Критик, обязательно курят. Афганский гашиш.
— Я сказал, что читаю вашу книжку, а мне сказали, что видели фото, где вы с Писателем, и что вы как фашисты.
Критик обожал Хвоста. Это был его любимый поэт. Женщину это удивляло. Это было из почти забытого прошлого. Когда ей было тринадцать лет, она в школе с подружкой пела:
Идет скелет, за ним другой —И кости пахнут анашой.Анаша! Анаша!До чего ж ты хороша!
Но она не знала, что это песня Хвоста. Как Гребенщиков не знал или знал, да не сообщал, что песня, которая нравилась мальчикам и девочкам, растущим под Гребенщикова, принадлежит Хвосту. Что она про город над небесами, а Гребенщиков пел, что под ними. Но таких городов на земле не могло быть. Тем более после анаши. А Гребенщиков не понял. Не курил, что ли?
Женщине позвонили и сказали, что есть анонс о выходе ее книги и она должна пойти купить газету. Она думала, что, может, и не должна, но так было принято. Она пошла, предложив Критику выйти с ней. На улице все было разрыто, валялись выкорчеванные плиты — что-то опять собирались ремонтировать. И Критик сказал, что ему подарили выкорчеванный булыжник «революции» мая 68-го года, участница волнений подарила. И Женщина опять удивилась: почему его так тянет в то время? Видимо, оно ассоциировалось с кажущейся вседозволенностью. Тем, что по-русски называлось беспределом.
Она шла и думала, что у нее уже были периоды анаши-гашиша-марихуаны-кокаина и ежедневного алкоголя и своя сексуальная революция с кучей любовников. Потом она начала писать стихи. Потом стала жить с Писателем, и тогда тоже были — алкоголь и гашиш. А потом она сама стала писателем, и алкоголь сделался врагом. И гашиша почти не было. Потому что начался марафон. Надо было что-то делать, успеть сделать, на алкоголь уже времени не было. И не было у нее богемной жизни, когда алкоголь и гашиш сочетаются с людьми стихов, картин и песен. Писатель не считался. Потому что Писатель был ее семьей и он боролся со всеми этими элементами. Они мешали.
Женщина и Критик вернулись, купив газету, и нашли ма-аленькое объявление о выходе ее книги. А на странице рядом была больша-ая статья о книге советского писателя — что-то о страхе и преследующем призраке Сталина. Критик уже собрался уходить, взяв с собой русский текст книги Женщины, расстроенный, что не застал Писателя. Но тот как раз появился на пороге. Женщине было как-то неловко, что Критик до сих пор здесь, уже два с половиной часа.
Писатель вошел, познакомился с Критиком. Тот стоял у фоно, в той части комнаты, где висел гигантский портрет Писателя. А Писатель стоял у своего стола, уперев в него руки сзади. А женщина стояла в промежутке между двумя участками комнатки — у жуткого электрического отопления, которое рычало, как электрокот, когда его включали. Критик был похож на студента последнего курса — слегка ссутулившийся, руки вместе спереди, будто перед деканом, но все-таки своевольный, потому что нога в колене слегка согнута. Женщина села на электрокота. Мужчины стояли. Она сказала Критику:
— Да сядьте же вы. Тем более такой высокий.
«Как кол школьный», — подумала про себя. Писатель наконец сел и Критик тоже. Они что-то говорили, и у Критика раскраснелись скулы. То есть скул у него почти не было, лицо было очень ровно овальным, и только острые косточки там, где у Женщины выпирали скулы, были у него розовыми. Он подарил им смешной листок со стихами Олега Григорьева:
Девочка красиваяВ кустах лежит нагой.Другой бы изнасиловал —А я лишь пнул ногой.
Женщина хохотала. Она очень любила такие стишки. И еще он подарил сборник про Митьков — советско-богемно-простых алкашей, «работающих» народной совестью. Критик приглашал Писателя на свою лекцию, и тот сказал, что, может, придет.
Критик ушел. Писатель посмотрел на оставленные им сборнички и сказал:
— Это уже было. Я вырос из этого возраста. Ты, по-моему, тоже.
Она дала ему градусник, и оказалось, что у него тридцать девять и четыре. Самое глупое лезло в голову, но и самое популярное. СПИД. Язвы какие-то возникают и температура. Вроде воспаления легких. В голове всплывала какая-то информация.
Она дала ему чай. Гашиша больше не было. Они лежали. Он в майке. Она в рубахе. У него было горячим все — язык был очень горячим. Теперь уже по-другому горячим. Из-за температуры. Днем, когда они гуляли, он сказал, что будет помнить ее лицо снизу. Красивое. И она сказала: «Да, мне говорили, что красивое… Наглая я, да, Машка?» — «Ты хорошая. Ты только все делаешь, чтобы быть плохой, а на самом деле хорошая, нежная…»
Она сидела на нем и ничего не чувствовала. Его не чувствовала. Поэтому сползла, скатилась.
— Почему так? Мы раньше все чувствовали… — сказал он немного обеспокоенно. Потому что он кончил, а она не почувствовала.
— Вот, Машенька, люди, которые бросают кокаин, вообще импотентами становятся. То же и с гашишем… Потому что все искусственно и слишком на пределе. А без — все натурально и все зависит только от тебя. А ты помнишь беспредел гашишный и удивляешься, где же все… — Она засмеялась. — Но надо уметь и без! Давай спать. Ты должен завтра звонить врачу.
Он звонил и ходил к врачу, и ему сказали, что — ничего. Дали таблетки. Он их глотал. Гомеопатические. И пил вино, которое принес. Но Женщина сказала, что он должен пойти к другому врачу, потому что не может быть — ничего. У него все лицо покрылось сыпью.
Они стояли между кроватью и ее письменным столом. И она смотрела на него снизу вверх, а его голова всегда была чуть наклонена, будто он прислушивался. Она сказала, не глядя на него:
— Давай мы быстро ляжем, на немного.
— Давай. Да.
И они стали раздеваться. Она не сняла только коротенькую маечку. Она всегда на себе что-то оставляла. Потому что у нее были шрамы, не очень заметные, но на животе. Хотя никто не убегал из ее постели из-за шрамов. И напрасно! Может быть, ее это чему-нибудь научило, изменило бы в лучшую сторону. В лучшую для кого?