Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 4, 2004
— Хм, — усмехаюсь, — ништяк-то ништяк, но мы в это время в Берлине будем.
— Ром, кстати, а ты паспорт сделал? — спрашивает Сергей, вытирая свою густую окладистую бороду после супа.
— Вернусь с форума, буду звонить. Должны уже. Полтора месяца, как сдал документы, заплатил восемьдесят баксов…
— Ладно, тогда и за визами вместе поедем.
Киваю, разрезаю отбивную на меленькие кусочки. Лучше поделить сразу, чтоб потом, переложив вилку в правую руку, уж без всяких церемоний и этикетов…
— Везет вам. — В голосе Шевчены появляется искренняя, несвойственная ей грустная зависть.
Поигрывая положенным на десерт апельсином, искоса поглядывая на массу обедающих молодых писателей, на мастеров, что разместились чуть в стороне, ближе ко входу, шагаю прочь из столовой. Дело сделано… Встретившейся разносчице, что нас обслуживала, с улыбкой и легким поклоном объявляю:
— Хочется выразить большое спасибо!
Она тоже пытается улыбнуться. Не получается. Да уж, попробуй обнеси человек двести кушаньями, никого не забыв, не пропустив. Спятить можно.
Ну, ладушки. Сейчас посижу в своем номере, с удовольствием выкурю сигарету, программы по телевизору попереключаю, а там время к трем. Надо сходить на лекцию. Заместитель министра печати приедет, расскажет о положении на отечественном книжном рынке.
Я заметил (естественно, не первый, но сказать все-таки стоит): вернешься на старое, когда-то насиженное место — и вроде сама собой, почти незаметно, жизнь входит в ту колею, что была раньше. Тогда.
Раз в год, в июле — августе, я приезжаю в деревню к родителям и уже на другой день после праздничного застолья, сперва натужной, а затем легкой, душевной беседы продолжаю заниматься тем, чем занимался год назад. Поливаю огород, пропалываю грядки, чищу кроличьи клетки, а вечером, устроившись за шатким журнальным столиком в летней кухне, попивая чай, пытаюсь писать или читаю. Кажется, и не уезжал никуда.
Так же было в короткие периоды примирения и возвращения к жене.
Выпивали вина, обнимались, занимались любовью, засыпали в обнимку. И все нормально. До новой ссоры и моего очередного ухода.
Главное для меня — свой пятачок. Стол, стул, какая-нибудь тумбочка под бумаги. И вроде бы все. Я сажусь за стол, будто забиваюсь в теплую надежную норку, раскрываю тетрадь — и ничего не замечаю вокруг, не слышу. Когда пытаются оттуда вытащить, отбиваюсь, царапаюсь, огрызаюсь. Передвигаться в пространстве, путешествовать, общаться с людьми не люблю, точнее, боюсь. Кажется, обязательно или заблужусь, или попаду в капкан. Хотя мне как-то приятно, когда рядом есть люди, когда я ощущаю поблизости огромный, шумный, безустанно клокочущий мир. Или, может, это необходимая доза раздражения, чтоб чувствовать свою норку самым уютным, спокойным местом и писать…
Сейчас я снова в общаге. Через шесть без малого лет, как Лиза, моя будущая и уже бывшая жена, вытащила меня отсюда, обтрепанного, вечно пьяного или с похмелья первокурсника Литературного института, полного надежд стать настоящим писателем. Писателем я худо-бедно стал, пью намного меньше, чем раньше. Вообще, многие считают меня везунчиком, «удачником», как пошутил мой однокурсник Кирилл. Невесело пошутил — кажется, с завистью и издевкой…
Да, наверное, я удачник. Только еще бы как-то себя изменить. Жить начать, выражаясь штампом, по-человечески.
Просыпаюсь под пунктирные писки. Вскакиваю, передергиваю штырек на задней панели будильника с «ON» на «OFF» и скорей закуриваю. До того, как получил премию «Эврика» (три тысячи долларов), курил «Приму», а потом перешел на «Союз — Аполлон». Говорят, фильтровые сигареты безвреднее, зато тратится их больше. Пачки в день уже не хватает.
В майке и трусах сижу за столом, втягиваю чуть едковатый, чуть тепловатый дым, оглядываю комнату. Это уже пятая комната за два года в общаге. Прошлые были мало приспособлены для житья, и я чувствовал в них себя, как в деревенской заежке. Обжитыми были только письменный стол и кровать. А вокруг чужое, грязное помещение, горки хлама, оставшегося от прежних хозяев.
Но меня переселяли. С шестого этажа на четвертый, с четвертого на пятый и опять на четвертый. Я запасался тумбочками, полочками, раздвижным обеденным столом, менял стулья на более удобные. И вот этой осенью (я стал как раз сотрудником Литинститута) меня засунули в комнату 428, где сейчас и сижу. Проживаю.
Комната чистая и уютная, насколько это возможно в общаге. На окне розовато-алая штора, стены в свежих обоях — синие на белом узоры под гжель; есть даже холодильник, старинный, сытно гудящий «ЗИЛ». Здесь раньше жила семейная пара, потом съехала, и вот я стал владельцем этого гнездышка. Норки. Расставил удобно собранную за время переездов мебель, помыл пол и холодильник. Украсил стены подробными картами Москвы, Питера и юга Красноярского края. Устроился… У меня уверенность, что я буду здесь долго. Может быть, и тридцать лет. Хм, вполне может быть. А потом, бог даст, без проблем перекочую в Дом престарелых. Это не так уж невероятно. Тридцать лет — срок посильный (оглядываюсь назад, на мои отжитые тридцать лет, и лишь пожимаю плечами, удивляясь, как они промелькнули), да к тому же я себя знаю: оставь меня в покое — и я с места не сдвинусь. Лишь в юности пытался выстроить жизнь, — наверно, тогда и растратил всю нещедрую порцию отмеренной мне природой энергии.
В комнате идеальный порядок. Постель заправляю тщательно, по-армейски; тщательно мою посуду; книги стоят на полках ровными рядами. Пепельница постоянно очищается от окурков. На полу ни соринки… Но гости ко мне ходить не любят. Шевчена, соседка по общаге, объясняет это тем, что у меня как-то мертво. «Как в склепе». Я не спорю…
И дни мои такие же рассчитанные, ровные, упорядоченные. Каждая неожиданная мелочь ранит, выбивает из колеи, отравляет весь оставшийся отрезок до сна-отбоя.
Просыпаюсь в половине седьмого. Покурив, надеваю рубаху, трико. Беру надежную тряпичную сумку и выхожу из комнаты. В общаге кратковременное затишье, ни одного человека в туннеле полутемного коридора… На лифте поднимаюсь на самый верхний — седьмой — этаж. Здесь живут слушатели Высших литературных курсов. Взрослые, по большей части достаточно денежные люди. Здесь я в основном и навариваюсь.
Тихо иду к кухне. Две газовые плиты, две раковины, железный стол, заваленный грязными кастрюлями и сковородками. Но меня интересует закуток возле мусоропровода. Сюда обычно составляют пустые бутылки. Я собираю пивные. «Чебурашки», как называла их моя бабушка.
Эта традиция — некое подобие зарядки. Она появилась у меня позапрошлой зимой, когда пивные бутылки очень помогали наскребывать деньжат на примитивное пропитание. Но что меня заставляет сейчас бродить по этажам, осторожно и опасливо, чтоб не звякали, складывать коричневые и зеленые короткогорлые стекляшки в сумку?
Раньше, крадясь по темным безлюдным коридорам, держа тяжеленькую сумку несколько на отлете, я напевал: «Не думай о секундах свысока, придет пора — и сам поймешь, наверное…» Я, помнится, представлял себя каким-то героем, в тылу врага продолжающим бороться, готовым погибнуть, но не сдаться; собирал бутылки, будто секретные документы. Я знал, что, обследовав этажи, умывшись, сяду за стол и с особым жаром буду писать злые строки об этом мире. Да, сейчас мне представляется то времечко счастливым и героическим… Теперь я бормочу другое. Я полюбил другие песни. Такие, с привкусом дебилизма. И чаще всего вспоминается: «А у меня не жизнь, у меня не жизнь, а а-абы чё-о»… Абы чё, абы чё, это верно… Напевая между делом вроде первое пришедшее на язык, в самом деле говоришь о наболевшем. Просто прячешь это за другими мыслями, язык же не врет, он находит нужную песню, соответствующую мелодию…
Шестой и пятый этажи отданы очникам. Очники пять лет в общаге, им трудно найти подработку, и потому они обычно без денег. Если пьют, то водку, а когда пиво — не гнушаются сами сдать тару. По этой причине шестой и пятый этажи меня редко радуют… Я обследую кухни в левом крыле и в правом крыле, осматриваю подоконники в торцах, где частенько курят, ведут разговоры, иногда и под пиво… Так, вот есть уловчик — две штуки из-под «Балтики» № 9…
— И то хлеб, — говорю сам себе, — рубль сорок.
В общежитии недавно сделали довольно серьезный ремонт. Дыры в стенах из листов сухой штукатурки замазали бетоном, закрасили. На полы, поверх истертого паркета, положили линолеум… Помню, как делались дыры. Мы, первокурсники, обалдевшие от Москвы, переполненные писательским честолюбием и романтической безысходностью, напившись «Русской» владикавказского разлива (самой дешевейшей в то время), собравшись в коридоре, разбегались и, зажмурив глаза, врезались головой в стену. Слой сухой штукатурки ломался, как толстая скорлупа. За штукатуркой было сантиметров десять пустоты, а дальше — кирпичная кладка. Главное было — не переборщить… Один поэт, Влад из Харькова, переборщил и рухнул. Остальные разбежались по комнатам. Но ничего, Влад выжил, на другой день снова стены ломал… Со второго курса его отчислили, как и многих других романтиков. Я остался учиться. Наверно, остался потому, что загасил романтику. На романтике далеко не уедешь.