Максим Кантор - Учебник рисования
Попытки возрождения Империи предпринимались на протяжении ушедшего века не раз. Идеи перманентной революции, коммунистической экспансии, нацистской власти, пролетарской гегемонии, арийского братства, католической империи, переросшей в фашистскую диктатуру, Варшавского пакта — все это были наброски смелых строителей, отважившихся на глобальный замысел. Третий Рейх и Советский Союз оказались шедеврами, но шедеврами не жизнеспособными. Тот факт, что здание достроить не получилось, и что строительные проекты повлекли за собой обильные жертвы, не должен отвратить от понимания объективной роли первопроходцев; создатели Новой империи с уважением отнесутся к своим предшественникам. Если отвлеченная от реалий мира мораль и осуждает путь строительства, ведущий нас по трупам и гекатомбам, то опытный архитектор может только посочувствовать предшественнику: а что ему еще было делать? Если не по трупам — то как же? И Гитлер и Сталин несомненно переусердствовали в душегубстве, иные чистоплюи скажут, что газовые камеры и лагеря смерти были лишней деталью чертежа, однако — и это надлежит понять со всей исторической объективностью — при строительстве пирамид действительно гибнут люди, и с этим ничего не поделаешь. Эти пирамиды достроены не были, однако неудача не отменяет поставленной задачи.
Война фашистов и большевиков породила силу, наследующую как тем, так и другим. Ни одна из воюющих идеологий не была уничтожена, они были усвоены новой империей; европейская гражданская война подготовила кадры. Новый порядок не отвергает специалистов, проявивших себя на гражданской войне, — фашист Гален был взят на службу американцем Даллесом точно на тех же основаниях, на каких банкиры Дупель и Балабос выбрали президента для своего государства из полковников КГБ.
Так бывает, что план преобразований отвергают, объявляют, что предложенный план преобразований исключительно вреден, чужд общему вектору развития и должен быть предан поношению, но события однако развиваются именно по отвергнутому плану. Сколько раз в пылу монаршего гнева отвергали правители России советы, данные прогрессивными радетелями, а спустя годы благосклонно склоняли свой слух к их рекомендациям. Ну что стоило, казалось бы, внять призывам отважных диссидентов и повернуть кормило отечественного корабля в гавань Открытого общества, прочь от бездны коммунистической диктатуры? Давно пора было, скажут иные нетерпеливые наблюдатели событий. А другие, терпеливые и мудрые, скажут так: всему свое время. Подождали, помучились, да и повернули — значит, так нужно было. Разве может история отреагировать на план общественных преобразований немедленно? Даже попробуй кто внедрить новый фасон туалетной бумаги, совершить поступок, в сущности, пустяковый — и то столкнется с неодолимыми сложностями. История производственных отношений полна примеров, когда предложения рационализаторов были отвергнуты, сами рационализаторы уволены с завода, а цинические директора производства в дальнейшем именно эти опальные предложения и внедряли в жизнь. Сколько их, этих будоражащих самолюбие примеров! Не я ли, восклицает иной рационализатор, бессильно потрясая кулаками, не я ли предлагал именно вот это же самое?! Помните, кричит он, уязвленный в самолюбии своем, помните: это же я предлагал внедрить такую туалетную бумагу! И что же? Мое предложение отринули, а спустя время — вот она, мною предложенная бумажка! Так зачем же подлые бюрократы отвергали мои идеи, чтобы потом их же и внедрять? О зависть человеческая, о необузданная корысть! Как правило, в гневе своем рационализаторы не совсем правы: директора производства, те, что не дают хода новациям, руководствуются здравым смыслом и традицией, а если потом и внедряют отвергнутое — то вовсе не из желания присвоить чужое. Просто приходит время изобретению войти в жизнь, происходит это в свой срок — и только. И претензии изобретатель должен предъявлять к природе вещей, а не к директору, который такой же раб этой природы вещей, как и другие. История человечества подвластна тому же закону. Генеральный план развития мира был развенчан, план радикальных перемен никого не устроил — так случается часто: люди предпочитают полумеры, которые всегда выглядят лучше, краше и гуманнее, нежели радикальный план перемен. Однако вскоре именно отвергнутый план действий и используется в истории — используется он как раз именно его рьяными оппонентами, теми, кто данный план забраковал. Предложение, вынесенное ретивыми фашистами и фанатичными большевиками, было объявлено бесчеловечным, в ходе длительной гражданской войны эти бурные рационализаторы истребили друг друга и народ вокруг себя, однако их идеи не пропали — напротив, последующий режим принял именно их к исполнению. Данный феномен объясняется самой природой идеи. Идею нельзя отменить, ее можно отвергнуть, но невозможно сделать несуществующей — родившись однажды, идея никуда не денется из истории и постепенно завоюет свое, заявленное ранее, место. Идея рождается потому, что появилась потребность в ней, и значит, рано или поздно, но она будет реализована. А если данная идея или данный план развития и реализуется в дальнейшем как раз былыми противниками, то происходит это по понятной причине. Отвергая ту или иную идею, мыслящий человек ее тем самым как бы себе присваивает. Пусть идея ему не близка, однако она — в качестве неблизкой и даже враждебной — уже продумана им и вошла в его сознание, и в дальнейшем будет им использована по праву владетеля и победителя. Отныне отвергнутая идея включена в его арсенал; он использует ее тогда, когда захочет.
Скажем, Троцкий предложил план использования крестьянства при Советской власти — он намеревался превратить крестьянство во внутреннюю колонию России. Собственно говоря, его план развития ничем не противоречил русской истории, вытекал из практики русского крепостного права и насущных нужд неокрепшего правящего класса. Коммунистическая партия и ее вождь Сталин данный план отвергли как цинический и антикоммунистический; Троцкого изгнали из страны, намеченный им план заклеймили, и, спустя короткий срок, именно этот вредоносный план и внедрили в жизнь, именно руководствуясь этим планом стали строить Российское государство. А куда было деваться? Что, иные варианты развития были возможны? И, замечу в скобках, вправе ли адепты Троцкого подозревать Сталина в коварстве и краже идей у противника? Если Французская революция смела королевскую власть, но, спустя короткое время, утвердила власть императора, значит ли это, что революция заимствовала структуру власти у поверженного врага? Революция просто захватила идею монархии вместе с прочим хозяйством, и, когда потребовалось, использовало эту идею — на тех же правах, на каких наполеоновская гвардия использовала пушки Бурбонов. Однако нельзя использовать пушки Бурбонов и самому не стать немного Бурбоном, нельзя захватить Рим и не стать при этом римлянином.
История ушедшего века полна таких отвергнутых идей и отринутых обществом предложений. Возникли эти глобальные конструкции в тот период, когда европейская идея переживала кризис, и романтические умы искали выход из сложившейся ситуации, блистательный выход, что возродил бы мощь Запада. Надлежит ли, исходя из того влиятельного факта, что предложение не прошло мгновенно, сделать вывод, что оно обществу не нужно? Или следует отнестись к возникшей идее с почтением, предполагая, что мир, единожды отвергнув эту идею, когда-нибудь ее использует?
Либеральный Запад отверг идеи фашизма как антигуманные, противоречащие идее просвещения, демократии и прогресса. Нельзя сказать, что в то время на Западе существовали альтернативные концепции развития, их-то как раз и не было. Существовало соревнование между вовсе неприятным для банкирского уха марксизмом с одной стороны и фашизмом с другой. Либеральный мир приглядывался к полемике, но выбирать правого не спешил. Может, обойдется без радикальных вмешательств? Может быть, операций не надо, обойдемся таблетками? Фашизм полагал, что действует исключительно в интересах западного мира, сообщая его ветшающей природе — новую силу. И однако Запад такую заботу о себе посчитал ненужной, даже вредной. Лидеры фашистского движения искренне недоумевали, отчего их — радетелей о европейском благе — почитают врагами и дикими зверьми. Ничего иного, как только дружбы с Англией, Гитлер не хотел, он был глубоко уязвлен непониманием, и пуще того, обижен тем, что его усилия по возвеличиванию западной расы, самой же этой расой и отвергаются. Где она, простая людская благодарность, говорил он в сердце своем. Фашизм обозвали бесчеловечным движением, его лидеров судили, некоторых умертвили. Однако уже довольно скоро западный мир научился разделять практику национал-социализма и само учение фашизма, уходящее корнями в славное прошлое. Со временем (надо сказать, потребовалось весьма малое время) исследователи научились разделять теоретический и практический фашизмы, фашизм и национал-социализм, и т. д. Дальше — больше. Изучая природу фашизма, гуманистические исследователи с необходимостью должны были обозначить не только его практическую историю, но и идеальную составляющую, то есть такую субстанцию, которая по своей природе неистребима. Сам фашизм облегчил эту работу — своей символикой он отсылал исследователя столь далеко в глубь веков, что позволил высказать спасительное предположение: в обществе пробудились запрятанные тектонические пласты варварства. Они, эти варварские инстинкты, дремлют под покровами цивилизации — и нет-нет да и просыпаются, и дают о себе знать. Иные исследователи удовлетворились этим объяснением, но некоторые въедливые субъекты спросили: а почему? С чего это вдруг они взяли и проснулись? Ну, с коммунистами и людоедами-большевиками понятно: декабристы разбудили Герцена, и пошла побудка по цепочке. А этих-то кто будил? Вагнер, своим громким творчеством? Европейские гуманисты стали говорить (Ортега-и-Гассет) о вертикальном вторжении варварства, то есть о невесть откуда взявшейся напасти, от которой, де, не застраховано самое культурное и прогрессивное общество. Очевидным представлялось, что культ силы, власти и крови, поставивший на колени гуманное общество, противоречит принципам цивилизации и толерантности, и значит пришел из темных негуманных времен, больше неоткуда. Так человек воспитанный и приличный вдруг напьется водки и давай бить зеркала: это в нем вдруг неандерталец проснулся. Тот неоспоримый факт, что идея фашизма пришла в европейские умы сразу в нескольких местах (Италия, Германия, Испания, Румыния, Венгрия и т. д.), и тем самым вертикальное вторжение нежелательного элемента в цивилизацию напоминало по интенсивности тропический ливень, но никак не случайную протечку водопроводной трубы — этот факт если и не умалчивался, то как-то не обсуждался. Цивилизация оказалась уязвлена варварами — вот урок, который преподнесла западному обывателю история; «история нас обманула», как выразился собеседник Марка Блока. Значит, надо быть готовым к тому, что всякое строительство может быть уязвлено разрушителями, надо быть готовым дать отпор во имя цивилизации — так обывателя заставили выучить данный урок и отвечать, если вдруг спросят. Мол, как тщательно ни строй, сколь основательно ремонт не делай, а от протечек не убережешься: то сосед напьется, то труба лопнет — это есть непредсказуемый исторический фактор риска. Признать же, что фашизм есть имманентное самой цивилизации состояние — признать такое представлялось кощунством. Нет уж, увольте, цивилизация — это одно, а вот варварство — совсем-совсем другое. Просвещенному миру страстно возжелалось объявить случившееся с ним яко небывшим, а если и бывшим, то бывшим со всей очевидностью вопреки логике и прогрессу, объявить явление, потрясшее мир и утопившее Европу в крови, — неприятной случайностью. Вот, например, бывает, что человек заболел, ну, случается же такое? Но нормальное его состояние — все-таки здоровье, а не болезнь. Не так ли? Да, мы были больны, и тяжело, но свою болезнь мы победили. Данное утверждение повторялось столько раз и так прочно усвоилось исторической наукой, и само сравнение фашизма с побежденной чумой так понравилось просвещенному обывателю, что даже и мысль о том, что поправившийся от недуга человек все равно однажды непременно умрет, и победить болезнь навсегда невозможно, — такая мысль не прозвучала никогда. Стал бы доктор Риэ произносить ее? Если оранскому доктору сказать, что вылеченный им от чумы пациент умрет завтра от гриппа, стал бы он лечить чуму? Этот вопрос всегда волновал меня более, нежели возможность победы над собственно изолированной чумой. Стал бы доктор сопротивляться небытию — перед лицом неизбежной победы небытия (а в этом и состоит, если вдуматься, призвание врача)? Вероятно, доктор Риэ и стал бы, он был человек, если верить его мемуарам, упрямый, но вот последователи доктора Риэ и слышать о неизбежном фатальном исходе не желали. Победили болезнь — и слава Богу, и нет ее; как и не было.