Платон Беседин - Книга Греха
Осекаюсь. Я позволил себе слишком смелое заявление. Яблоков останавливается. Эти паузы в ходьбе порядком начинают надоедать.
— Каждый раз, когда людям нечего возразить на преступления чурок в нашей стране, они начинают вспоминать о невинных таджикских девочках. Сколько можно? — Яблоков трясёт папкой. — А что ты скажешь о девятилетнем русском мальчике, которого убил таджик в Подолье? Убил сына тех, кто его приютил. Разве таких зверей можно простить?
Я стараюсь отогнать от себя неприятные образы. Стараюсь молчать и больше слушать, как учил меня отец, но слова, кажется, сами исходят из меня:
— Но это дети. Есть разные люди, есть особенности темперамента, но бессмысленно говорить, что все кавказцы — бандиты только потому, что они кавказцы. Разве дело тут не в социальных условиях жизни? В нищете, безработице, болезнях? В самой стране? Мотивы не национальные, а социальные.
— Тогда для чего им ехать к нам? В нашу страну?
— Яблоков повышает голос.
Он вновь открывает папку и останавливается.
— Смерть олимпийского чемпиона, убитого выходцами с Кавказа, обществу неинтересна, — читает Яблоков. — Уроженец Дагестана расстрелял трех пенсионеров. Пятьдесят вьетнамцев жестоко избили шестерых местных жителей Саранска. Ещё?
— Не надо.
— Ты православный, Данила? — спрашивает Яблоков.
— Да.
— Как говорил старина Адольф: «Либо ты немец, либо христианин». — Он ухмыляется. — Но сейчас не об этом. Тебя, как православного, не смущают убийства священников? Например, в Казани убит православный священник. В Москве убит настоятель храме. Чурками.
Яблоков захлопывает папку и спрашивает:
— Знаешь, почему один мусульманин сжёг прекрасную библиотеку?
— Он сказал, что книги в ней, — говорю я, — либо повторяют то, что написано в Коране, либо противоречат ему. Первые — бесполезны, вторые — вредны.
— Примерно так, — кивает Яблоков. — Почему-то над Христом издеваться могут все, даже такие как Дэн Браун. Было бы интересно посмотреть, что бы мусульмане сделали с ним, если бы он написал подобную ересь про Магомета. В этом их сила.
Он сверлит меня своими колкими глазёнками, будто втыкая иглы в куклу Вуду. Его папка всё ещё открыта. Я прошу её и беру себе.
Читаю о преступлениях кавказцев в России, читаю по диагонали, потому что подборка слишком большая. Перелистываю страницы, словно загипнотизированный, и останавливаюсь только, когда начинается раздел, посвящённый «еврейскому заговору».
— Они хотят нашу страну. Пусть убираются к себе в аулы! Странно, что ты так рьяно их защищаешь.
— Патриотизм не должен стать последним прибежищем мерзавцев, — говорю я, нервно крутя в руках поднятую шишку. — Нужны точечные удары.
— Вроде того, что ты нанёс по Шварцману, — скалится Яблоков. — Идём к машине. — Мы разворачиваемся, и он продолжает. — Ты мог бы стать лидером. Мы посеем в твоей душе зерно, и из него взойдёт могучее древо истины.
Яблоков потрясает перед моим носом своей папкой, в которой, кажется, собрана вся грязь мира.
Вспоминаю, как однажды на моих глазах трое кавказцев порезали ножами парня. В метро. Тот заступился за девушку, к которой кавказцы хамски приставали прямо на эскалаторе, называя «русской потаскухой» и требуя совокупиться в ближайшей сауне. Парень не выдержал и сделал замечание. Кавказцы вскипели, выхватили ножи и порезали его. Помню много крови, редкие вскрики, но больше всего память держит страх на лицах тех, кто стал очевидцами, страх, который они быстро меняли на равнодушие.
Мы подходим к джипу. Здоровый детина, знакомый мне по встрече на пустыре, открывает перед Яблоковым дверь, но тот останавливается. Берёт меня за руку и говорит:
— Либо мы, либо они. Только один выбор: быть трусом или быть патриотом. Это война, Данила! И власть за них, не за нас. Они выпускают на свободу убийц русских людей, потому что во всём лоббируют интересы жидов и хачей. Лоббирование во всём: в государственных дотациях, искусстве, спорте, но главное — в повседневности. Пришло наше время! Не разбив яиц — омлет не приготовишь!
Он садится в джип и оставляет меня одного. Я закуриваю и возвращаюсь в сосновый бор.
Мой дед рассказывал мне о том, как в его роте, во время Второй Мировой войны, были и таджики, и украинцы, и молдаване, и казахи, и евреи, и русские — все они спали под одним небом, ели одну похлёбку и сражались против одного врага. Было сложно, но было понятно. Когда мы стали сражаться сами с собой? Что надломилось? Возможно, нам не хватает одного врага? Возможно, это действия правителей по извечному принципу «разделяй и властвуй»?
Я тушу окурок, и на ум приходят слова Михаила Михайловича Бомзе: «Окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, её экономическим развитием. А главное — моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей.».
Глава пятнадцатая
I
— Я хочу сделать аборт! Больше всего на свете я хочу сделать аборт!
Уже пять минут подряд я слышу одну и ту же фразу. Она повторяет её словно мантру. И я даже не знаю, кто она.
— Я хочу сделать аборт! Больше всего на свете я хочу сделать аборт!
Иногда мне кажется, что я писсуар. Слишком много людей сбрасывают в меня собственные нечистоты. Я подаю голос:
— Кто это?
— Лена, — глухой голос в трубке.
Некоторые считают, что достаточно сказать имя. Будто имена что-то значат. Не проще ли сказать: «Та сучка, что вылизала тебе анус в клубе» или «Рыжая бестия, проглотившая твою сперму в метро». Так яснее.
— Какая Лена?
— Я привела тебя в семью позитивных.
Вспоминаю. Мы учились на параллельных курсах. Когда я работал на автозаправке, она покупала у меня растворитель, чтобы делать «винт». Позже через неё я вошёл в секту. Лена мой билет в ад.
И я говорю:
— Очень приятно. Чего ты хочешь?
— Я хочу сделать аборт! Больше всего на свете я хочу сделать аборт! — она становится предсказуемой.
— Отлично. Для чего ты звонишь мне?
— Ты можешь помочь мне. Никто другой. Только ты! — она срывается на крик. — Помоги мне!
Иногда мне кажется, что я ростовщик. Слишком много людей хотят от меня помощи. И я говорю:
— Я не врач, Лена, понимаешь? — молчание. — Чем я могу тебе помочь?
Мы встречаемся. Она выглядит так же. Так же отвратительно. Мёртвенно-бледная кожа, оттеняющая огромные ввалившиеся карие глаза. Жидкие, похожие на высохшие водоросли, волосы. Чудовищная, болезненная худоба. И нелепое бледно-синее платье, смахивающее на траурный балахон.
Она была бы похожа на Соню Мармеладову, если бы та употребляла тяжёлые наркотики.
— Привет.
— Привет.
Мы молчим. Действительно, что нам сказать друг другу? Наконец, она говорит:
— Двигаем, здесь недалеко.
Мы возле бледно-жёлтой пластиковой двери. На ней надпись «ЧП Саркисян». И красный крест внизу.
— Что это? Или кто это? — говорю я.
— Это врач. Тот, кто сделает мне аборт, — беззубо улыбается Лена и добавляет. — Не задавай много вопросов. Просто будь рядом.
Я нем как могила. Могила, в которой закопают её будущего ребёнка.
Мы в приёмной: стойка регистратуры, бледнозелёная потёртая софа и два пластиковых стула по бокам. Женщина за стойкой не похожа на медсестру: сальные волосы, одутловатое, усталое лицо и нос, украшенный россыпью чёрных угрей. Она не улыбается. Хотя в таких местах и не надо улыбаться. На софе, съёжившись, сидит высокая молодая девушка с крупным родимым пятном на щеке. Пятно по форме напоминает сапог Апеннин.
Лена подходит к медсестре. Называет себя.
— Ждите, — говорит медсестра и уходит куда-то вглубь помещения, перекатывая жирным ягодицами.
Нам так часто говорят это слово — «ждите». В очереди. При приёме на работу. При выздоровлении. Везде. Пожалуй, мы не сможем даже умереть сразу. Нам обязательно скажут заветное — «ждите».
Я беру руку Лены в свою. Жест выходит каким-то неуклюжим и холодным. Она смотрит на меня своими вдавленными в черепную коробку глазами и ждёт. Ждёт поддержки. Ждёт человечности с моей стороны.
Наверное, мне надо что-то сказать — ей так нужна поддержка. Я напрягаюсь, чтобы произнести ободряющие слова, но у меня получается лишь протяжное «н-да», сказанное с видом человека, уразумевшего жизнь.
— Это мода, это ебучая мода на материнство, — стонет Лена.
— Ты про что? — говорю я, превозмогая тошноту.
— Про материнство, — она сплёвывает прямо на пол приёмной. — Я понимаю, что в твоих глазах я выгляжу вокзальной шлюхой, наркоманкой, которая залетела за дозу, а теперь вдруг делает чёртов аборт. Я херовая, да, Даниил, херовая!?
— Думаю, я не вправе тебя судить, Лена, — медленно говорю я. — Но… ты и сама знаешь, что аборт — хреновая штука.