Ранко Рисоевич - Боснийский палач
Я встал рано, оделся так, как обычно одевался для юстификации. Для меня, представьте себе, эта работа ничем не отличалась от прочих казней. Но я знал, что нынешняя имеет для истории ужасное значение. Война разгоралась, никто не знал, какая власть будет завтра в Сараево. Сейчас вам это трудно представить. За несколько дней до этого я спрашивал начальника тюрьмы, капитана Хорвата, что он будет делать, если комита или сербские войска прорвутся в Сараево. Смертельно побледнев, он ответил, что перестрелял бы всех заключенных!
Я спустился к Миляцке, прямо к Латинскому мосту, где все и произошло. Если дьявол захочет, все что угодно может случиться. Перед Австрийским банком я встретил безумного Гаона Хайма, которого пытались привлечь как участника покушения, потому что он стоял рядом с Чабриновичем, но это было просто смешно. Гаон — и покушение?! Мы, хорошо знавшие его, не могли понять судей. Но таково следствие, оно ковыряется так, что это ковыряние причиняет боль тем, кто к преступлению непричастен. Не надо злиться, я говорю — преступление, потому что все тогда так говорили. Так о чем это я? Да, Гаон Хайм глянул мне прямо в глаза и крикнул:
— Для кого сегодня веревку намылишь?
Я своим ушам поверить не мог. Лицо у него искривилось, как резиновая маска. Прищурив один глаз, другим он так посмотрел на меня, что я даже подумал: он не дурак, а хитрец! Как придворный шут, прикидывается придурком и говорит, что ему вздумается. Кто будет шута наказывать за его болтовню? Не знаю, я однажды спросил патера Пунтигама, почему он считается Божьим творением, а я — нет? Или мы оба, или никто из нас. Никто из нас, улыбнулся патер, или все мы. Для него дилемм не существовало!
Когда я прибыл с подручными, во дворе Окружной тюрьмы уже выстроили подразделение, которое обеспечивает исполнение казни, были тут еще люди, но не было судьи Пфеффера, который вел следствие. Он вроде как противником смертной казни был, мне один из его сотрудников доверительно сказал, что ему заговорщики были даже симпатичны, потому что они вроде бы искренние люди. Я тоже противник смертной казни, но при чем тут искренность — не понимаю. Они были заговорщиками, убийцами, они вмешались в дела, которые их никак не касались, но, несмотря на это, изменили столько судеб, принесли столько несчастий. А что еще только будет, мог я тогда с уверенностью сказать вам. Кто еще там был? Судья Давидзак, серьезный, мрачный человек. Да, он был вместо Пфеффера.
Имена заговорщиков тогда знали все, от мала до велика. Что я вам скажу, большинство жителей, по крайней мере, внешне, ненавидели их. Требовали их смерти. Данило Илич, Мишко Йованович, Велько Чубрилович, казнены между девятью и десятью утра. Это обычное время любой казни. После полудня не вешают.
С приговоренными, с которых еще в камере сняли кандалы, пришел священник Милан Мратинкович, учитель закона Божьего сараевской учительской школы. Он их исповедовал и проводил к виселице. Я слышал, что все трое в камере, перед самым повешением, интересовались, как обстоят дела на фронтах, особенно после уничтожения балканской армии Почорека на Цере. Этот священник Мратникович позже говорил, что Чубрилович уверенно заявлял: он понимает — свобода невозможна без жертв, и он ничуть не сожалеет о собственной смерти, поскольку уверен, что его народу воссияет свобода. Вы это знаете, но я хочу сказать, что мне было жалко этих молодых людей, гибнущих так бесталанно. Как это всегда бывает, головы им забили идеями другие, те, которые никогда не будут наказаны.
Мратникович прочитал им последнюю молитву. У него был прекрасный голос, благозвучный, какой обычно бывает у смиренных и хороших людей. Они были сосредоточены и спокойны. Вновь зачитали приговор, они спокойно его выслушали, и тут пришла очередь одного из них, пониже ростом. Так я запоминаю своих «пациентов». Это был Чубрилович. Сегодня все это знают. Как и то, что он показал себя настоящим героем, сознательно принесшим себя в жертву. Я и сегодня утверждаю, что не могу понять его. Не понимаю это упрямство. Но вы ведь и не ожидаете, что я начну рассуждать о виновности, вы хотите, чтобы я рассказал вам, как это было тем утром. Таким холодным утром, что мои подручные едва успели подготовить виселицу по всем правилам. Я настаивал на этом. Повешение не могло начаться без того, чтобы не были соблюдены все мои инструкции и правила. Чубрилович был крепким мужчиной, решительным, шагал уверенно, совсем не как в последний путь. Вот тут я вам что-то расскажу, чего народ не знает, да и вы, журналисты, тоже. По традиции, насчитывающей несколько столетий, барабанщик, пока на шею надевают петлю, что есть силы колотит в барабан, мелко, быстро. Если приговоренный и хотел бы что-то сказать, услышать его мог только палач. То есть я. Так вот, Чубрилович ничего не сказал. Как будто барабанщик оборвал его, я смотрел, как он молча открывает и закрывает рот. Наверное, хотел что-то сказать. Но не сумел, да будет ему земля пухом. То, что газеты написали, будто он крикнул, насколько я припоминаю: «С Богом, да здравствует народ, да здравствует…» — это неправда. Ничего он не сказал. Разве что в самом начале. Когда встал под столб, начал снимать галстук и воротничок. Я хотел помочь ему, потому что тот с трудом отстегивался, а он мне спокойно так сказал: «Не надо, я сам!» Так и сказал, не надо, я сам.
Вторым был Йованович, взвинченный, лихорадка его колотила, но собрался все-таки. И его слова оборвал барабанщик. Но мне кажется, он все-таки крикнул что-то вроде: «Да здравствует народ!» Ладно, а может: «Долой Австрию!» Что тут поделаешь, они нам императора убили. Так кто-то написал, и это совершенно верно.
Илич, Данило, самый серьезный из них, он мне показался самым странным. Есть такие приговоренные, которые вроде бы как присутствуют, но их нет, где-то они в своих собственных мыслях. Простились со здешним миром, хотя еще не отправились туда, где мы все будем. Кто-то толкует такое состояние так, кто-то — эдак. Говорят о твердости, убежденности, откуда я знаю. Не умею читать чужие мысли, говорю только то, что сам видел и слышал. Вот вам и все. Как видите, ничего особенного, я вам днями напролет могу рассказывать о всех тех, кого я со своими подручными перевешал за три года той страшной войны. Бывает, проснусь ночью в поту, увидев их, толпящихся вокруг меня, душащих меня. Уголовники мне никогда не снились. Политические — да, во время войны и после, и по сей день. Молодой Влайко Вешович, которого я повесил в Колашине. Он мне часто снится. Но во сне он мне кажется ростом выше и красивее, я бы сказал, как святой выглядит.
Вы все еще думаете, что именно я во всем этом виноват, я знаю, не надо мне это подтверждать. Многие мне так говорили. Не буду вам сейчас рассказывать, чего я натерпелся, но должен повторить то, что вы и сами прекрасно знаете. Сам император, пресветлый Франьо Йосиф, отказался помиловать приговоренных на процессе заговорщиков. Что я тут мог поделать? Отказаться казнить их и уволиться со службы? Кому бы это помогло? Разве плохо, что казнь была совершена идеально, как я это привык делать? Скажу вам, хотя вы мне и не поверите: я не знаю, был ли в империи палач лучше меня. Да нет, не здесь, это и без того ясно — в мире! Гуманность, мой господин, гуманность прежде всего. Никому я прежде не говорил, что один из этой троицы, о которой я сейчас рассказывал, не помню, кто именно, сказал мне: «Прошу вас, не мучайте меня долго!» Я ответил ему, как отвечал многим в течение всей своей жизни, а это более тридцати лет изнурительного труда: «Не беспокойтесь, я мастер своего дела. И секунды не продлится». И под конец еще скажу вам: более спокойных преступников я в жизни не встречал. Именно это спокойствие отличало их от уголовников, которые, как правило, рыдали, теряли сознание и просили о милосердии. Ничего подобного во время всей войны я не слышал ни от одного сербского патриота. Я должен это признать, как бы тяжело мне ни было. Бывало, мне самому хотелось призвать их покаяться, просить о милости, но ни разу не решился. Я не был таким храбрым, как они.
— А этот патер Пунтигам, которого вы то и дело вспоминаете, он посещал их в тюрьме?
— Я точно знаю, что бывал. Не с целью склонить их в католичество, в чем обвиняли иезуитов, но чтобы они искренне покаялись и спасли свою душу. Потому что они вплотную подошли к стене, через которую невозможно перескочить, теперь им следовало отречься от праздной жизни, которую они вели ранее, и всей душою принять Иисуса. Никто из этой троицы не понимал, зачем он им все это говорит. Так мне сам отец Пунтигам рассказывал. Знаю, что они все это рассказали священнику, вероучителю Милану Мратниковичу, который навестил их в ночь перед казнью, но он только махнул на все это рукой и угостил их ракией. Ракия здесь — единственная утеха и покаяние. Не только ваши вероучители и священники не любили отца Пунтигама, но и францисканцы тоже. Но это уже другая история, которая вряд ли вас заинтересует.