Мухаммед Диб - Повелитель охоты
В конце концов я меняю направление. Сам толком не зная почему, поворачиваю к старому городу. Мне больше не хочется иметь ничего общего с этим так называемым оживлением. Кафе?.. лавки приятелей?.. сборища?.. Мое умонастроение все это отвергает. Я продолжаю то, что начал. Идти куда глаза глядят. Почему во что бы то ни стало должна быть цель? Просто гулять, не заботясь о времени, о том, что может произойти.
Ныряю в людское месиво у Медресе. Война эта только началась, как утверждал тогда Камаль Ваэд. Меня это нисколько не удивляет. Война всегда кому-нибудь на руку. Сегодня их черед. Завтра наступит черед их противников.
— Да простит тебе Господь, — сказал я ему, — у тебя и так уже есть своя война. Как будто одной мало!
Поначалу он ничего не ответил. И я заметил на его лице вызванную моими словами усмешку.
Потом он сказал:
— Я был одинок всегда, в любой момент своего существования и перед лицом любого события. Я в силах продолжать и не нуждаюсь в чьем бы то ни было прощении. Одиночество меня не страшит.
— Твои слова для меня китайская грамота. Но Господь все-таки прощает тебе.
— Старый хрыч, что ты можешь во всем этом понять!
Я вцепился в его стол, чтобы удержать равновесие, отказываясь представить себе, что будет, если мне придется отнять руки. Я продолжал глядеть на него во все глаза, словно зачарованный.
Как он докатился до подобного цинизма? Я вспоминаю свои первые подозрения. Тогда мне очень хотелось, чтобы я обманулся. Я предпочел бы, чтобы гнусность исходила только от меня, гнусность этих подозрений, и чувство омерзения в конце концов возобладало во мне, рассеяло мою подозрительность, задушило ее почти так же быстро, почти так же поспешно, как захлестнуло меня перед тем волнение от моего открытия. (Из последовавших двадцати четырех часов я не спал ни одного, чувствуя себя опустошенным и несчастным. Ужасно было думать о том, что замышляется в голове человека, которого я считал настолько близким, что доверял ему, как самому себе.)
Он-то оставался спокойным, приведя в исполнение свои планы или часть их, а я все никак не мог сообразить, что я делаю тут, в этом кабинете.
— А что ты, собственно, думал?
Удивленный, я ответил:
— Я? Не знаю.
— Не знаешь, а ищешь, как слепец, без всякой надежды найти.
— Может быть.
Он сказал:
— Ну что ж, продолжай. Эти поиски стоили мне бессонных ночей. Но я нашел! И нашел сам, знай это!
Сам! Это ты так считаешь, бедный мой дурачок Камаль! Тебя направляет по своему усмотрению железная рука! Ты всего лишь пешка. Мне тягостно об этом говорить; великодушным и отважным был Хаким Маджар. А ты просто марионетка…
Вот она, моя цель: доктор Бершиг. Надо встретиться с ним. Я должен его увидеть. И я тотчас понимаю, что решение это было принято мною еще раньше. Мне нелегко вырваться из объятий старого города, тяжкий груз давит мне на сердце. Без руля и без ветрил дрейфую я сквозь печаль этих улиц. С помощью доктора ситуация наверняка прояснится или, во всяком случае, предстанет не такой опасной. Но к нему идти еще рано.
— Сторожевые псы, — сказал Камаль Ваэд, — лают до хрипоты и мечтают о свободе, мысленно благословляя цепь, на которой сидят.
И добавил:
— Меня моя правда очищает и отмывает.
И еще:
— Мне недостает широты души, чтобы не замечать ненависть, но хватает, чтобы ее не стыдиться.
Он вдобавок еще и велеречив.
Марта говорит:
— Тогда-то и появились эти два здоровых грузовика и джип, госпожа Марта. Мы посмотрели на них и ничего не сказали. И они тоже, подойдя, ничего не сказали. Потом вдруг началась эта пальба. Не могу вам сказать, для чего они ее затеяли — может, просто чтобы воробьев распугать. Но все это быстро переросло в заваруху. В одну из тех заварух, в каких любой пустяк разбухает непомерно. Не знаю, как все произошло, но они начали стрелять куда попало, без разбору. Тогда посыпались крики, проклятия, брань. Ну, тут они взялись за ружья по-настоящему. Здесь и там начали падать люди. Но в этой адовой пылище не разобрать было, кто именно, и никто по-прежнему не мог взять в толк, что же случилось. И почему. Повсюду забегали, пытаясь укрыться в суматохе и пыли, которую подняла эта стрельба. Видели бы вы все это, госпожа Марта, то-то бы посмеялись.
Лабан рассказывает, не ожидая ни ответа, ни замечания. Я слушаю, подавленная этим непостижимым предопределением, которое вершит свой путь, неотвратимо вламываясь между нами, этой волей, от которой исходит дымка враждебности и печали. Пока Лабан рассказывает, она, эта воля, слепо тычась повсюду, ищет, что бы ей такое разрушить, и я говорю себе: рано или поздно она это найдет.
— И вот все закончилось. Какое-то время я еще лежал неподалеку от Хакима. И видел, что они продолжают торчать там со своим оружием, с таким видом, будто ничего не понимают, и с открытым ртом. Начальники, которые привезли их туда, быстренько позагоняли их назад в грузовики. Это надо было видеть! Давай-давай, что как вареный двигаешься, тебя что, подтолкнуть? Как будто они были недовольны собой. Да еще как недовольны! Как будто они хотели побыстрее смотаться оттуда, чтобы самим не видеть того, что они натворили. Они их так здорово подталкивали к грузовикам, что в два счета все очистилось. Не считая запаха.
Я смотрю на него, ничего не понимая, не в силах отвести от него взгляда. Если б я когда и смогла забыть, то я снова знаю, знаю, знаю. Это воля, это предопределение; они отталкивают меня и притягивают, делят меж собой найденное, делят меня.
Не испытывая боязни, я его разглядываю. Мне кажется, что он принадлежит к неизвестной или забытой, полной загадок породе.
— Не будь этого запаха — а на тамошних полях, где нет ни одного дерева, даже карликовой пальмы, запах силен и стоек, особенно когда это запах мазута, пороха, людей и прочего, он долго витает в воздухе, — не будь этого запаха, никому бы и в голову не пришло, что тут что-то произошло, что еще совсем недавно здесь кто-то побывал. Остались только солнце, ветер и тишина, как прежде. И этот запах. Что было потом, я вам сказать не сумею. Наверно, я ушел; искал что-то, а что, сам не знаю. А когда вернулся, уже спустилась ночь. Я улегся на прежнее место — точно туда же, неподалеку от Хакима, который все еще спал там, не просыпаясь (но я же говорю, была уже ночь), — улегся, твердя себе, что мне повезло. Мне и вправду повезло — снова оказаться подле него после всего, что произошло. Ведь я запросто мог заблудиться посреди этой ночи, не отыскать обратной дороги, не набрести на него, разве не так? Да пусть бы мне рубили руку, я и то не сумел бы сказать, где был, откуда вернулся. И вот тогда-то — я имею в виду, утром — случилась странная вещь! Хаким исчез! Его уже не было на прежнем месте, рядом с которым я лежал! Его не было нигде. Крестьяне ушли в свою деревню, а его с ними не было. Я спросил у них, где он, но они не смогли ответить. Я сказал себе: они просто не хотят говорить. Но сколько я ни осыпал их проклятиями, я так ничего от них и не добился. И вот я здесь. Я хочу знать, когда он вернется.
Слыша это, я прислоняюсь к стене, держусь за нее. Я хочу знать, когда он вернется, говорит он. Неподвижная, спокойная, с широко открытыми глазами, я сама себе кажусь статуей — спокойной-спокойной.
— Так в котором часу он вернется, госпожа Марта? Уж вы-то должны знать.
Видя, что я не собираюсь ничего отвечать, он принимается беззвучно смеяться. Подходит ко мне неслышными, крадущимися шагами, слегка наклоняется, заглядывая мне в лицо снизу.
— А, так вы хотите сделать мне сюрприз?
Продолжая улыбаться, он принимает заговорщицкий вид, и это уже не впервые с тех пор, как он начал свой рассказ, с тех пор как устремил на меня свой пристальный взгляд.
Не меняя положения, дыша медленно-медленно, я наблюдаю за ним.
— Неужели это не так, госпожа Марта? — говорит он, понуждая меня к ответу не только своей настойчивой улыбкой, но и яростным немым зовом глаз.
Он стоит и ждет.
— Неужели это не так, госпожа Марта?
Я качаю головой.
— Как? — говорит он.
— Он не вернется.
— Может, завтра?
— И завтра тоже.
— Когда же?
— Он никогда не вернется.
Отпрянув назад, он тотчас выпрямляется.
— Да полно вам, госпожа Марта. Вы хоть отдаете себе отчет в том, что говорите? Что-то не похоже. Вы надеетесь, что я приму это за чистую монету? Скажите лучше, что вы не хотите, чтобы я знал.
— Да, не хочу.
— Почему?
У него лицо несправедливо обиженного ребенка, который никак не может забыть обиду.
Заключив, похоже, по моему виду, что я не расположена что бы то ни было добавлять, он отходит, берет стул. Садится на него верхом, как любит это делать, но спиной ко мне. Я все так же стою, прислонившись к стене, заложив руки за спину.
Оба мы неподвижны и храним молчание.