Мухаммед Диб - Повелитель охоты
Нет, я не смирилась с тем, что дала ему уйти, что позволила вновь образоваться в сердце пустоте, вырвать из себя жизнь. Во рту у меня остается привкус поражения.
Лабан говорит:
Уйти далеко. В другую баню. В другой квартал. В ночь, как можно дальше по уснувшим улицам. Для кого, для какого праздника одиночества оставляют пылать эти неиссякаемые огни? В другой конец, уйти в другой конец города, в ту пустоту, где царит лишь ночь, бесстрастная владычица. Рано или поздно мои глаза встретят ее.
Уйти сюда.
Никто не знает, где я очутился. Полиции господина Ваэда не придет в голову искать меня здесь.
А вот и еще преимущество — одному в этот час пользоваться парильней. Пещера, которая дышит паром и жаром. Целой жизни не хватит, чтобы исследовать все ее глубины. Над моей головой утопающая в тумане единственная лампочка пялится бесстыжим оком на мою наготу.
Плевать мне на этот взгляд. Отправив полусонного банщика, я опрастываю на себя шайку за шайкой. Хочется петь, кричать — все что угодно, лишь бы наполнить звуком эту подозрительную тень. И я начинаю. Тень отвечает. Великолепно резонирует. Кажется, будто теперь она сама подает голос, дождавшись наконец, чтобы ее на это вызвали. Вокализы долго прокатываются под сводами. Я слушал долго.
И вот я снова на улице. В ночи. Смотрю в одну сторону, в другую. Отшвыриваю подальше от себя сверток со старым грязным платьем. Я свободен.
Иду вперед. Чувствую, что банный жар подхлестнул, взбодрил меня. Вернуться домой? Нет такого дома, чтобы устоял! Да и потом, какой дом? Моя жена Рашида ждет меня? Какая жена, какая Рашида? Иду ходко. Не потому, что спешу оказаться там, куда направляюсь. Чтобы немного размяться. Улочки старого города — ход не сбавляю. Потом старая крепостная стена. Ночь перепрыгивает через нее. Я нет, я останавливаюсь на дороге, которая идет вдоль укреплений. Вот и она. Большая постройка, это она. Я говорю: это ты? Она спит. Нелюдимая. Массивная. Я поднимаю глаза к крыше. Света нет. Я говорю: ты спишь? Но они обычно не ложатся так рано. Нелюдимая, массивная, темная сверху донизу.
Тогда я поднимаюсь. Взбираюсь — почему бы и нет? — по длинной боковой лестнице. Подхожу к двери. Прикладываю к ней ухо. Все мертво в этом доме. Пока я говорю это, моего слуха достигают торопливые слова. Это голос человека, который спит и видит во сне страшные вещи. Я думаю: это голос госпожи Марты. Нужно ли войти? Я слушаю. Она умолкла. Нужно ли что-нибудь сделать? Слушаю еще. Слушаю.
Спускаюсь вниз. Я снова на дороге. Передо мной огромное строение. Потом отступаю до крепостной стены, не сводя с него глаз. И больше не двигаюсь. Стою и смотрю, наблюдаю за ним.
Ваэд говорит:
Уж ему-то, Си-Азалле, я не могу показать, что нервничаю. Не хочу, чтобы он заметил хоть малейший признак моей нервозности. Он мне надоел. Поначалу я чуть было не выгнал его прочь. Потом согласился его принять. Привычка. Он говорит, а я делаю вид, что слушаю.
Пускай выговорится. Все это меня нисколько не трогает. Я его не слышу. Он разглагольствует, а я расхаживаю по кабинету, прогуливаюсь; иногда останавливаюсь у окна, чтобы взглянуть на сады. Но, стоит мне оказаться у окна, я перестаю что-либо замечать. Поток течет, и запрудить его невозможно. Невозможно предугадать, чего он добивается. Я его не слышу. Я далеко, очень далеко отсюда.
Он не устроился, как обычно, в одном из кресел. Его аистиная фигура громоздится перед моим столом. Я вижу, как она, тусклая и изогнутая, барахтается в темном стекле, покрывающем стол, словно увязла в нем. Он всегда был болтлив. Но сегодня он превзошел самого себя; он даже толком не выговаривает слова, а выплевывает их в шипении слюны; при этом он вытягивает шею, упрямо упираясь своими длинными пальцами в стекло на столе.
Внезапно я слышу:
— Эта смерть — скорее всего несчастный случай, даже наверняка несчастный случай. Но ты так хотел ее, так желал — или желал чего-нибудь подобного, — (тут он на миг умолкает, чтобы перевести дух), — что она уже не может считаться несчастным случаем! Это больше, чем случай, это…
Я говорю:
— Что же?
— Это… это… убийство или по крайней мере нечто в этом роде.
Я смеюсь. Это сбивает его с толку. Он теряется. Я говорю:
— Нечто в этом роде — это все, что ты способен придумать?
— Да, убийство и… еще нечто иное, — глупо бормочет он.
Я сохраняю хладнокровие. Не хватало еще потерять его из-за этого огородного пугала! Я слушаю. Слушаю, не пытаясь сократить дистанцию, которую держу между ним и собой. Слушаю со скукой.
— Убийство, — выдыхает он. — Убийство, но не такое, какое замышляют и совершают открыто. И главное — не из ненависти! А по вполне определенной причине. Причинам!.. По причинам… о Господи, как мне это знакомо!.. Нужно знать, нужно понимать… Но я думаю, что понимаю. Не из ненависти к нему, но из ненависти к чему-то, с чем Маджар не имел ничего общего. А может, и имел. Но что? Из ненависти к другим людям, а он явился лишь посредником в этом деле? Убийство через посредника? Совершенное так, как открывали бы запрещенный, перегороженный путь; быть может, даже не запрещенный, но считающийся таковым. Чтобы открыть путь, дверь. Но дверь, ведущую куда?
Не отходя от окна, я улыбаюсь. Он смотрит на меня, и это в очередной раз лишает его дара речи.
Я говорю:
— У меня такое ощущение, что стало легче дышать.
Он ошеломлен. Не знаю, что он понял. Он позеленел, как труп. Словно увидел, как перед ним возник призрак и идет к нему, протягивая руки.
— Чего ты боишься? — говорю я.
Он лепечет:
— Тебя.
И, помолчав, с запинкой добавляет:
— Твоей души. Того, что ты даешь в ней прочесть. Того, что там можно различить.
— Ты жертва заблуждения, даю слово.
Я продолжаю говорить, я слышу свой голос; мимо моей воли в нем начинает звучать назидание:
— Есть души, которые не понять никогда, даже если они созданы тобою.
— Истинная правда. После стольких лет.
— Счастлив слышать это от тебя.
Он восклицает:
— Радуйся в одиночку, поскольку в данном случае это ох как верно!
— Не имеет значения, в одиночку я буду радоваться или нет. Все будет продолжать идти так, как началось.
— До каких пор? Господи, до каких пор?
— До таких!
Прежде чем я успеваю разразиться неудержимым истерическим смехом, рвущимся у меня из горла, он исчезает. И наступает тишина.
Наконец-то тишина.
Тижани говорит:
Я, Тижани из рода Улад Салем, знал это. Они принесли его сюда. Наши доставили его останки. Они забрали его ночью без ведома его друзей и тех, из той деревни, обманув бдительность всех. Они сразу же сообразили, что нужно делать. Что они обязаны сделать. Теперь он не уйдет. Никогда. Я знал это с тех пор, как увидел его впервые.
Тогда я сказал себе: этот Маджар, который еще зовется Хакимом, — он самый и есть. Он — и никто другой. Он будет нас защищать. Теперь он вернулся и похоронен в нашей земле. Теперь он живет с нами, и никто, кроме нас, не будет этого знать, никогда не узнает, похоронен ли он где-либо или исчез неизвестно куда. Я знал, что он вернется. И он вернулся. Он словно растворился в окружающем, он как бы везде и нигде, более живой, более реальный после смерти, чем при жизни.
Мы ушли безымянными, мы отправились в глубь страны, мы сами придумали себе путь. А может быть, все это проделали наши предки. Мы пустились в дорогу посреди желтых хлебов и зеленых виноградников, остановились у одного источника, потом у другого — черного, прозрачного и холодного, как глаз. И все это были они, наши предки, — шагали, останавливались, утоляли жажду. Мы получили пищу: ячменный хлеб, оливки, инжир… Вот только не получили покровительства, защиты. И все это были, возможно, они, наши предки. Солнце вело нас — нас или их, — потом завело неведомо куда. Небо зажглось и погасло. Земля открылась и поглотила нас. Они или мы по-прежнему были без защиты, без покровительства. И мы узнали, что весь этот край вместе с нами (с ними) жаждет охраны. А сегодня сиротство кончилось.
Сегодня наша земля сродни лепешке, вынутой из печи для утоления голода. Мы можем без стыда кормиться — те и другие. Сиротство и дни, когда приходилось плакать и искать, садиться в пыль и открывать сердце, кончились. Наши женщины суетятся, как в праздник. Наши товарищи — те, что принесли его сюда, — расхаживают повсюду с беспечным видом. Как будто они не сделали ничего выдающегося, не отличились. Как будто вообще ничего никогда не делали.
В бытность свою еще человеком, а не святым, он говорил:
— Вода, которую мы пришли искать, вода, ради которой мы проделали весь этот путь.
Святой, еще не закопанный в нашу землю и вечно живой. А я ему в ответ:
— Терпение.
Именно так я ему и говорил.