Мухаммед Диб - Пляска смерти
«Вот и осень, Бабанаг».
А он мне:
«Давай пойдем отсюда».
«И там, в горах, тоже осень…» — продолжаю я.
«Пойдем», — повторяет он.
Я говорю ему:
«Ну, смотри у меня, если вздумаешь опять что-нибудь выкинуть!..»
«Авось Господь убережет…» — отвечает он.
Мы прошли немного, и он остановился.
«Но если голод меня будет очень мучить…»
«Если он тебя будет очень мучить, то что тогда?»
«Если голод меня будет очень мучить, — говорит он, — тогда я без всяких колебаний съем тебя».
Я смеюсь:
«Попробуй только».
И вдруг он бросается на меня! Я его резко отбрасываю и кричу:
«Ах ты, корзина с грязным бельем!»
А он:
«Я тебя съем! Я тебя съем живьем!»
«Если сумеешь!»
«Если сумею? Ну, погоди, сама увидишь! Откуда начать, говори! — Он тычет в меня кулаками, тискает. — Ну, откуда? Отсюда? — Не унимается, кричит: — Отсюда?» — И кусает меня в бедро.
«Ах ты, мерзкий пакостник! — кричу и кулаками начинаю дубасить по его горбам. Он приходит в бешенство. Но я ему угрожаю: — Да я раздавлю тебя, как таракана!»
Он кашляет и отпускает меня. Начинает икать. Можно подумать, что сейчас он отдаст богу душу. Шепчет мне, совсем потеряв голос:
«Скажи, где мы будем есть сегодня? Я не могу больше терпеть. У меня темнеет в глазах, когда я голоден…»
«Ладно, ладно, пойдем туда. Это недалеко».
«Не томи меня».
Тогда я говорю:
«К комиссару Арсаду пойдем! Вот куда!»
Он начинает топать ногами:
«Ах, так вот куда ты меня ведешь, дрянь! И тебе не стыдно? Я хочу есть, а ты мне очки втираешь!»
«Но разве ты не хотел выдать меня?» — спрашиваю.
Он стоит и смотрит на меня, выпучив глаза так, что одни белки горят.
«Идем, идем, — говорю. — Комиссар Арсад тебя покормит. Даст тебе, чем набить брюхо. И попробуй только отказаться от его бурды!»
Он кидается на меня, хочет ударить головой. Но я уже наготове и отбиваю его атаку так, как он того заслуживает.
«Если тебе так хочется есть, на-ка, выкуси, цыплячья гузка!»
«Не бей меня, Арфия! — визжит он. — Не дуби мою шкуру! Я голоден! Я ничего не ел! Я одинок! Один во всем мире! Сирота несчастная! Не бей меня, ты же мне как мать!»
Но я как начала его колотить, так уж и остановиться не могу. Надо его проучить как следует, думаю, и не надо никогда уже начатое хорошее дело прерывать на полпути!
А он вопит:
«На помощь! Ко мне! На помощь!»
Я не обращала внимания и здорово намяла ему бока. Рук даже не чувствовала, так отбила себе ладони. А он все вопил:
«Ты убьешь меня! И никто меня даже не обмоет! Никто не похоронит меня по-человечески!»
«По-человечески! — Кровь так и закипает во мне. Только за эти слова я отвешиваю ему двойную порцию тумаков. — По-человечески! Да разве ты человек? Ну-ка повтори, а я погляжу на тебя! Только за это на тебе еще, получай!»
«Ну как собаку, Арфия! Как паршивую собаку!»
«Вот именно!» — отвечаю ему.
«Сжалься, Арфия! Убьешь ведь меня, как собаку, а другие собаки придут и обглодают мои кости!»
Одним здоровым ударом в голову я сшибаю его с ног, и он откатывается шагов на десять. И начинает орать так, будто родить собрался:
«Ай! Ай! Ой! Ох!»
Я кричу ему:
«Ну и подыхай!»
А он снова:
«Арфия, помоги мне! Мне больно! Я не могу подняться и встать на ноги! У меня сломана спина! Помоги мне, крошка. Не оставь меня в…»
«Зачем мне тебе помогать? — спрашиваю. — Поднимайся сам. Ты достаточно взрослый. А если ты и на это неспособен, валяйся, где валяешься».
«Ты хочешь избавиться от меня!» — кричит он.
«Для твоего же блага», — бросаю ему, уже уходя.
«Слишком поздно, Арфия! Слишком поздно теперь!»
«Иди своей дорогой и не мешай мне идти своей!»
«Слишком поздно!»
И кричит так, что любопытные высовываются из окон:
«Ты самая большая дрянь, которую я когда-нибудь видел!»
«Мы с тобой и так слишком долго были вместе! С меня хватит! Ты мне надоел со своим вечным нытьем и хныканьем! И воняешь, как падаль! Ты никогда не станешь человеком!»
«Я не стану? Я не смогу?»
«Нет».
Тогда он заявляет:
«А знаешь, мы, может быть, с тобой родственники, Арфия! Ничего не знаешь? Может быть, мы что-то значим друг для друга! Не уходи!» — кричит.
«Это все ерунда! Мы с тобой даже не из одной деревни!»
«Но ты — моя мать! Моя беспутная мать, которая меня обзывает всякими словами! Которая избивает меня! Вот кто ты!»
Я сплюнула на землю и пошла дальше.
Услышала только, как он надрывался напоследок:
«Ты еще грязнее, чем я!.. Ты — моя мать! Не уходи! Я догоню тебя! Я тебя буду преследовать повсюду! Слишком поздно, ты не скроешься от меня!.. Арфия, вернись, помоги мне подняться! Подожди меня… не оставляй одного!»
Вот так я и попала в тюрьму.
В обрамлении коротких волос призрачное лицо, наконец-то приблизившееся к нему, становится реальным.
А эти глаза — иссиня-фиолетовые, как бурное море, удлиненные, таких он никогда еще не видел… Вот на них-то он не переставая и смотрел сейчас. Чуть-чуть прищуренные, окаймленные ресницами, они, устремленные на него, изливали свой чистый, искрящийся свет и, казалось, беззвучно повторяли: «Люби меня, как я тебя, живи, чтобы любить меня, и тогда я никогда не умру». С этими словами они и погасли, пока он протягивал к ней руку и сглатывал комок, все время подступавший к горлу.
И снова воцаряется тишина, перекрывает собой все городские шумы, все его мысли, все доводы рассудка, словно вокруг образуется пустота. Толпа, крики, толкотня — все снова растворяется, как дым, уносится бесплотным облаком тишины, окутывавшей улицы, по которым они только что шли вдвоем, совсем одни, шли не спеша: он — поддерживая ее и глядя вперед, туда, где мигают, раскачиваясь, уличные фонари, она — вся погруженная уже, быть может, в свою думу о смерти, а может быть, то уносясь мечтою вдаль, то возвращаясь в настоящее по спирали времени.
У них за спиной, совсем рядом, грохочет город, и они кожей ощущают его присутствие, словно исходящая от него грубая сила своим дыханием касается их. Улица, по которой они идут, бесконечна, кажется, что она уходит в небо, окрашенное ночью в темно-синий цвет. На его фоне четко вырисовываются один за другим контуры деревьев, по-зимнему застывших и обнаженных, будто выточенных резцом, с нимбом крон, сплетенных голыми ветвями.
Деревья, выстроившись в ряд, идут им навстречу своей чередой, сливаясь вдали в одну сплошную линию, закрывая собой от взора горизонт. Родван с улыбкой смотрит на их черные силуэты и думает: «Теперь, уж нам никто не помещает».
Ему мерещатся во тьме, у стен домов, чьи-то лица с воспаленными глазами, в которых застыло только одно желание: убить или умереть. «Мы прошли еще не так много». Эта мысль, вдруг пришедшая ему в голову, как и все остальное, о чем он спокойно думал, как будто формулируется где-то вне его самого. «Не правда ли?» И он смотрит на лицо незнакомки, которую поддерживает обеими руками, и его опять поражает загадочность ее глаз, в которых, он в этом уверен, затаилась готовность к защите.
Улица, еще немного углубившись в темную бездну, как в небо, увлекает их вперед, тянет вместе с домами, садами, торчащими в них деревьями прямо навстречу луне, как око сияющей в этой бездонной перспективе. «Жизнь рассматривает себя в зеркале, любуется собой, потом обводит взглядом все вокруг, и тогда приходит смерть», — думает он. Его спутница в этот момент напрягается, как струна. Она сжимает изо всех сил его руку своими тонкими пальцами. Он решается сделать короткую передышку…
Родван, вспоминая сейчас об этом, инстинктивно начинает считать, и в этом спасительном счете как бы восстанавливается тот миг, когда и прошлое, и будущее — прошлое, без конца поднимающееся откуда-то из глубины, и будущее, без конца наплывающее откуда-то издали, — все слилось в этом восковом лице девушки. Раз, два, три… Он снимает предохранитель с первой гранаты и бросает ее. Четыре, пять… Вторая граната… Шесть… Взрывается первая: вдребезги разбиваются витрины, летят осколки стекла, слышатся крики… Семь… Улицу сотрясает волна взрыва второй. Восемь… Третья… Девять… Все бегут как безумные в разные стороны. Десять, одиннадцать… Сумочка выпала из рук девушки, и она пустыми теперь руками хватается за Родвана, кажется даже не видя его. Двенадцать, тринадцать… Он обхватывает ее, и они вместе убегают…
Улица пустеет. Становится безлюдной и холодной. Вся жизнь замерла. Все движение прекратилось. Посреди улицы — охваченная пламенем пивная с выбитыми стеклами. Слышатся жалобные крики о помощи, предсмертные хрипы. На какое-то мгновение все будто умолкает, погребенное под могильным камнем воцарившейся вокруг тишины.
Кажется, что город застыл, что его сердце остановилось, ничто не может нарушить этого молчания, кроме прорывающегося света фонарей и луны. И вот раздается первый выстрел. Сразу же застрочили пулеметные очереди; в этот концерт вступили и полицейские свистки, и крики, и грохот со всех сторон нахлынувших сюда военных грузовиков. Толпу, словно приливом, прибило к пивной. Кто-то размахивает револьверами, кто-то орет; с женщинами, оказавшимися в этой сумятице, истерика. Отряды специального назначения, солдаты местных войск, французские парашютисты перекрывают все выходы, преграждая путь человеческому потоку. Воют сирены — это на джипах прибывают все новые подкрепления. Вокруг все уже оцеплено.