Кларисе Лиспектор - Осажденный город
Он без слов смотрел на нее, в то время как Лукресия Невес пыталась выразить себя, заставить понять себя единственным способом, каким умела говорить о себе, — глубоким и непрерывным молчанием. Он следил за нею, все больше хмурясь; она упорствовала в своей немоте, кружась перед ним и терпеливо лепя его образ, чтоб создать себе пару на этом свете, и вглядывалась в низкое небо.
Пока, уже вне центра поселка, они не увидали заколоченный дом. Сухой плющ вился вверх по пилястрам, ставни, покрытые пылью, были опущены. Возле террасы — разбитый кувшин. Лукас хотел пройти мимо, но… что хотела она показать ему в покинутом доме?
Она и сама не знала, но упорно медлила, уповая на собственное незнание… Сухие листья, покрывавшие землю, заглушали ее шаги. В конце концов она толкнула деревянную калитку. Но Лукас стоял на месте, испугавшись чего-то. «Не бойтесь, — говорила она ему покровительственным взглядом, — это всего лишь безмолвное жилище». В стене виднелась трещина. Был ли то ужас этого дома?
Они отошли от этого места. Он, принадлежащий своей жене, в то время как, не теряя надежды, Лукресия Невес вертелась вокруг него; и чем больше мужчина понимал ее, тем непроницаемее становился. Порой женщина чувствовала, что ему хочется прогнать ее, так был он мрачен. Но она мягко продолжала свои попытки разбудить его, с таким смирением, что ей казалось порой, будто вот уже годы, как бредет она по этой пыли и нет даже ветерка, чтоб освежить воздух. Она очень устала.
Постепенно установилась между ними какая-то близость, короткая и резкая, возможности которой они бы и сами не смогли измерить: Лукас брал сигарету, она, с невыносимой нежностью, отнимала у него зажигалку. Лукас сдерживал жест возмущения; зажигала крошечное пламя, побеждая его, он давал себя побеждать, но становился все суровей… когда она возвращала зажигалку, оба снова трогались в путь.
Как-то ночью они долго стояли на возвышении, так напоминавшем Паственный Холм, — до тех пор, пока рассвет не принял резкие тона цветной оконницы; он — с потемневшим лицом.
С этого свиданья Лукас стал ощущать страх… Когда свет фонаря пробежал по ним, то выхватил из тьмы два незнакомых лица. Лукресия Невес была неузнаваема, да, но мирно, укрепившись на своей последней поверхности. Порой быстрая судорога пробегала по ее чертам, словно муха села ей на лоб. Тогда она перебирала ногами, терпеливо.
Он — неузнаваем, но уже тревожен и оглядывался по сторонам, положив руку на ствол каштана… Тогда Лукресия положила и свою руку на ствол каштана, с другой стороны. Дотронулась до его руки сквозь дерево. Косвенное прикосновенье в непрямом мире.
Любя его, вернувшись к необходимости того жеста, какой точно указывал вещи и одним и тем же единственным движением создавал то, что было в них неизвестного, она вся собралась на краю этого жеста, когда дотронулась до ствола, который трогала его рука, — так же смотрела она на любой предмет в доме, чтоб приобщиться к жизни города: смиренно, касаясь того, чего могла коснуться.
Впервые пыталась сделать это через себя, через переоценку своей маленькой доли индивидуальности, за пределы какой до сих пор не выходила и какую не подымала до любви к себе самой. Но сейчас, последним усилием, она пыталась войти в одиночество. Одиночество рядом с мужчиной: последним усилием она любила его.
Потом она вернулась по тропинкам, которые просыпались. Никогда она не видала на рассвете дома среди роз. В этот час он был какой-то тусклый, неприветливый. И весь выступал наружу. Каждый угол был виден.
К тому же дни стояли чудесные об эту пору. Начиналась осень, и в окнах блестели паутинки. Расстояния сделались гораздо длинней, но покрывались легко. Ей казалось, что она живет на самой линии горизонта. Это оттуда видела она каждую мелочь в ее отсветах, тот странный мир, где до всего можно безотчетно дотронуться. Петухи кукарекали в глубине дворов. А утра были таковы, что хотелось забросить башмак подальше — и чтоб пес побежал за ним с лаем. Погода была для охоты.
И правда, беспокойные суки бродили без хозяина в камышах прибрежья.
Пока Лукас работал, Лукресия все гуляла. Черные полосы полей были в маленьких точках блеска — а вон там корова… Корова, глядящая в простор справа одним глазом, а в простор слева — другим; проще бы смотреть прямо, но корова так не смотрит. Лукресия Невес Коррейя, бабочки — и вон там корова… На большом камне она заметила муравьев. Они были черные. А позже нашла туча.
Голова женщины оглядывала просторы. Было некое, что мысль не схватывала и что увидела бы лошадь, — то было простое имя вещей. Даже гроты были зелены… не было тени, куда укрыться. Все выталкивало ее из одиночества — сладкие плоды сапотиллы уже созрели.
А утром, откроешь окно — и какая неприветливая светлота. Сжигались горы и горы щепы — и ото всех шел дым… И мошкара. Вблизи песчаного берега кожа у Лукресии бледнела в зеленом отсвете волн. И она вздрагивала от прохлады. Не было другого способа существования.
Пока однажды не решила прогуляться в открытом поле. Какая тишина!.. Аж страшно… Вскоре, однако, страх сменился надеждой. И даже не удалось сохранить свое одиночество, потому что… потому что маис был уже так высок?..
Она искала глазами то, что мешало ей остаться одной, — там, подальше, колосья дрожали на ветру, такие тяжелые: маис на поле был ее более глубинным миром. Поле тянулось в молчании; там была другая жизнь.
Но, глядя на эти земли, где дух был еще свободен: «Да что там! Почва, не использованная в свой час!», практичная женщина еще подумала упрямо: «Здесь. Здесь я построила бы большой город».
И правда, если вырвать траву и маис, почва была бы, так сказать, готова. Тогда, в другой жизни, с усилием, она заставила дома подняться, мосты пересечься над качающимися кораблями, своды-призраки задымиться и загудеть. Город, который она назовет Сан-Жералдо? — снова зачиная его с терпением, на сей раз не обделив ни на миг своей заботой — пока не достигнет точки, какой достигло предместье, чтоб признать, под наносами, истинные имена вещей.
Но в сумерки солнце стало блекнуть. И над воображаемым городом ветер начал дуть сильнее и колыхать колосья, закутывая их в темноту. «Дождь, что ли, собирается?» — подумала она, торопясь в обратный путь, а то, пожалуй, не успеет встретить доктора Лукаса — но ветер бежал быстрее шагов, завивал юбку спереди, обнажал затылок, слепя волосами, налетевшими на лицо, и гнал, гнал — это ее-то, кому недоставало, что маис растет и зреет.
Именно в этот вечер, глядя на Лукаса — может быть, потому, что вновь нуждалась в нем, — она вообразила, что он наконец готов уступить. На мгновенье только: не потому ли, что в темноте и ветре представится страстным и такое звериное лицо, как это?..
…Но была ли то страсть, или жажда состраданья? Ибо во тьме ночи виделся он ей зверем — с головой быка, или пса, — нет, с головой человека… Но человека такого, чтоб пастись на лугу, и жевать жвачку, и вонзать на ходу в высокие листья зубы, и стоять на ветру бездумным и мощным, царем зверей, с головой, погруженной во тьму ночи…
Или это безумие от одиночества? Царь зверей… В тоске хотела она повернуть спину всему и уйти отсюда — настолько еще предпочитала слова смутных обещаний этой обнаженности без красоты, этой правде, от которой веяло больницей и войной. Никогда еще она не была так приперта к стене.
С досадой отвела она глаза — ведь она даже и не любила его, а ветер шумел среди веток. Но в следующий же миг, от усталости, она вся отяжелела и воля в ней угасла: о, это и была женщина для такого мужчины. Крепкая, грубая, терпеливая, не ждущая награды, она сама была покорным существом с головой животного, и от этого другого зверя ждала лишь, без любопытства, приказа следовать за ним… или остановиться, и тащилась дальше, потная, сопротивляясь как умела. Чтоб ночью вздеть голову рядом с головой зверя, и вместе жевать жвачку во тьме тишины, и вместе выжить в темной своей победе.
Но, может быть, это все — от Бога. Ведь сказано было, что люди станут добывать хлеб в поте лица своего и что женщины будут рожать детей в муках. Нельзя и сказать, чтоб она его любила, так все бесславно. Стоят один против другого, без умысла, без пола, вцепившись в мрачную радость существования.
Даже если странный ответ женщины прозвучит снова: «Предпочитаю жить в городе». И ничего не остается, как обвинить ее за то, что не схватилась за возможность принадлежать человеку, а не вещам.
По правде, он ничего ей и не предложил, была только голова, сдавленная темнотой. Они проявят каждую мысль на мосту, каждое намеренье на рельсах дороги. Однако один ожидал, что другой угадает, если не поймет, — жажда быть понятым никогда еще не была так сильна. И не надо ничего, кроме этого мига переживания, — так было, так будет.
В следующий вечер — она опять ждала его у двери консультации, оба были измучены бессонницей — Лукас сказал наконец, что так продолжаться не может.