Ахто Леви - Мор. (Роман о воровской жизни, резне и Воровском законе)
Усталые, они грохнулись на низкие нары и как были, одетые-обутые, потихоньку еще переругиваясь по привычке, скоро захрапели.
Утром дверь камеры приоткрыли, велели вынести парашу. Она действительно была полна, к тому же небольшая посудина – с ведро, воняла, как и должно, – застоялой мочой. И пришлось Скитальцу, обняв ее, вынести дорогушу, потому как он единственно и был здесь фраер. Если бы одни воры присутствовали, то вынес бы кто-нибудь из менее авторитетных…
Их перекликали, сверяли по личным делам и оставили в камере. Больше недели проторчали здесь, никто за ними не приходил, и они из этого заключили, что и на Поканаевке зона, видать, не для них… Ведь здесь все воры были очень видные, их знали в Карлаге и Тайшетлаге, Ныроблаге и Усольлаге, на Камчатке и на Магадане, в Сиблаге и Краслаге и во всех приличных тюрьмах Института промывания мозгов. Они были центровые и стремились к своим – на воровской «спец», то есть на особо-режимный воровской лагерь под номером Девять, где начальником служил сам полковник Бугаев.
До Девятки осталось уже немного, но вот и в зоне Поканаевки – тоже суки. Из этого следовало – ворам хоть ложись и умирай, но в здешнюю зону ни ногой. Постели у воров всегда имеются, но спичек не было и надоело до смерти «катать вату» (выдирать из бушлатов, скручивать в небольшие закрутки и катать их на досках подошвой ботинка до дыма), жрать хотелось невыносимо. И было скучно. Воры врали и трухали (занимались онанизмом – жарг.) у параши, над которой на стене неведомый художник нацарапал гвоздем «наскальный» рисунок, изображавший женскую задницу с выразительно раскинутыми ногами. Сей шедевр был залит, словно лаком, засохшей спермой.
Воры коротали дни враньем о том, как и где они, бывало, гуляли, с каким красотками время проводили, как их без памяти любили. А жрать хотелось… ну очень!
Однажды загремела отворяемая дверь, показавшийся из-за нее мусор предложил им – неслыханное дело! – поработать. Не хотят ли они, дескать, подышать свежим воздухом, продолжая удлинять уж начатый ров для солдат охраны, у них там что-то наподобие полигона, они, охранники, будут в этой траншее ползать, прыгать, стрелять… За это обещали дать махорки, вечером двойную порцию каши. Махорки было у воров довольно, каша их не вдохновляла, они эту плебейскую еду презирали, но согласились идти рыть канаву – дурака валять – исключительно в надежде на случайное приключение, на возможность как-нибудь раздобыть чайку.
Воры выказали бурный восторг от возможности – наконец-то! – потрудиться, ведь они просто умирали от тоски по труду, ведь труд – черт побери! – облагораживает дураков.
Траншея или яма – раскопали ее еще очень мало – расположилась метрах в трехстах от их комфортабельной гостиницы. На дне ямы полтора-два метра глубиной валялись лопаты, кирки и топор для рубки корней, встречавшихся под пластом верхнего слоя чернозема и дерна.
Воры и Скиталец опустились в яму. Приведший их сюда конвоир с автоматом, молодой солдат, устроился метрах в сорока, разжег себе небольшой костерчик, чтобы было ему тепло. Его не качало, как будут работать эти бедолаги в яме и будут ли работать вообще, его дело следить, чтобы они были в сохранности, именно за это он нес ответственность.
Собственно, те, кому туркнуло в башку вывести воров рыть эту могилу, и сами не ждали, что воры будут копать, но пусть, подлюки, померзнут там в мокроте, решили они. А конвоир – солдат! Солдат не командир взвода, мерзнуть вместе с «подлюками» – его служба, обязанность. У командиров свой долг, у солдат – свой. Хотят воры рыть – хорошо, не хотят – пусть так сидят, мучаются, их дело, а яма, вообще-то говоря, давно превратилась в долгострой, ее уже несколько поколений зеков тут рыли… или, скорее, не рыли.
Воры высовывались из ямы, обозревая окрестности, надеясь увидеть бесконвойного зека или хоть кого-нибудь из вольных, чтобы попробовать что-нибудь выклянчить, – никого не было, погода не располагала к прогулкам, моросил мокрый бисер, кругом всё серо, уныло. И тут вор Леха Барнаульский заметил пса.
Гладкошерстная охотничья собака. Как будто породистая. Леха в собачьих породах не разбирался. Нет, овчарку они все хорошо знали… Ну, еще пуделя или… Впрочем, дворняги тоже как-то разделяются, но про них воры понимали просто: молодая вкуснее, чем старая. Эта же была как будто легавая, а к легавым воры испытывали особенное расположение… Эта же была еще и упитанная, и молодая, дурочка рыжая.
Воры одновременно обратили взоры на валявшееся в яме ведро, предназначенное для вычерпывания накопившейся на дне воды.
– Гражданин начальник! – проорал конвоиру Чистодел. – Гражданин начальник! Мы хотели бы подружиться с собачкой, а?
Остальные воры в это время уже приманивали пса, одаривали ласковыми прозвищами, предлагали – «на, на» – вкусными голосами, и собака заинтересованно, виляя хвостом, приближалась к яме.
– Что скажешь, а? – домогался у конвоира Чистодел. – Мы четыре месяца на подсосе (голодаем – жарг.), понимаешь, – объяснял вор культурно и дипломатично, – дошли уже все – больше некуда, а? Мы тут живо… ведро есть, дров в лесу хватит, а?..
Конвоир, молодой солдат, успел невзлюбить своего командира, если не сказать, что он тихо презирал его. Командир охранного взвода здесь на Поканаевке, старший лейтенант, неразвитый деревенщина, строил из себя этакого вельможу, всех поучал, сам не отличал геморроя от Гоморры, в то время когда конвоир, студент филфака, изучал даже Фрейда; одним словом, не любил солдат своего командира, а рыжая собака принадлежала именно ему, подлому чалдону.
– Валяйте! – махнул он великодушно рукою; пусть не обзывает других маменькиными сынками, думал про командира мстительно. – Но живо, и чтоб никаких следов. Шкуру, того… закопаете там.
Собака стояла на краю… могилы, воры продолжали нежно призывать ее, чтоб спрыгнула вниз, но ей что-то не хотелось. Нравилось, конечно, общаться с людьми, но… Тогда Пух-Перо, улучив момент, схватил ее за передние лапы и рывком стащил в яму.
Собака изо всех сил вырывалась, ее успокаивали, прижали к земле, и Тарзан рубанул топором ей по горлу. Удар был сильный, но не удался – настолько тупой оказался топор. Собака взвыла истошно и, собравшись с силами, рванулась из ямы. Пух-Перо успел схватить ее за задние лапы – передними она уже скребла, царапала край ямы и страшно орала на всю тайгу, могла быть услышана и в поселке. Собаку потянули обратно в яму, четверо мужчин опять прижали ее, хрипевшую, к земле, и Тарзан снова рубанул топором – результат тот же.
И откуда только силы взялись у нее! Высунувшись из ямы, она орала человеческим голосом до того страшно, что и конвоиру стало не по себе: собака словно плакала, словно звала на помощь.
– Бросьте ее! Отпустите! – закричал конвоир. – Раз не можете, отпустите!
Куда там! Пух-Перо с Чистоделом опять втащили собаку в яму, а Тарзан, обнаружив веревку, привязанную к ведру, соорудил петлю. Натянули ее собаке через голову и, схватившись с двух сторон за концы, два вора, наконец, задушили ее. Тут Тарзан, уже спокойно и деловито, как мясник на бойне, отрубил тупым топором ей голову.
Остальное заняло немного времени: шкуру сняли, – у воров да чтобы не было мойки (самодельный ножик, скорее небольшое лезвие – жарг.)! – разрезали, тушу разрубили, с разрешения конвоира принесли из лесу дров и воды, развели костер. И вот уже закипает в ведре то, что еще недавно представляло собою жизнерадостное живое существо. Шкуру, как было обещано конвоиру, лапы, голову, хвост и прочее решили зарыть тут же в яме, поглубже. Пух-Перо и Витька Барин стали копать ямку на дне. Вдруг лопата Пуха уперлась о что-то твердое. Отбросив землю, песок, он увидел кости, вернее… ребра. Позвал других. Они еще подрыли малость и увидели скелет и черепушку человека. Воры растерялись, затем решили о находке никому не объявлять, закинули сюда же останки пса и всё заровняли, чтобы шито-крыто. Мало ли скелетов в советской тайге…
Только Мор в убийстве собаки не участвовал, сидел на корточках в углу ямы, и непонятно было, как он, собственно, воспринимал происходящее. Его лицо не отражало никакой мысли, словно ничего и не видел.
Но он видел… пока приманивали рыжего пса, он видел себя в те годы, когда, как принято было говорить в одном монастыре (он там тогда был), Бог отступил от людей (именно так выражались его тогдашние братья по вере) и на земле стал свирепствовать зверюга, терзавший человеческие племена. Он вспомнил, как за ним пришли ночью, как повели, и начались мучительные дни ожидания конца; он был еще молод и влюблен в красавицу; из камер тюрьмы по ночам выводились люди, их расстреливали; больше двух месяцев он ждал своей очереди; потом его отпустили. Он еще не был вором…
Когда Тарзан первый раз рубанул по горлу рыжего пса, в мыслях властвовало воспоминание, как обнаружил в доме своей возлюбленной доказательство ее «искупительной жертвы», принесенной комиссару ради его свободы. Когда рыжая собака кричала человеческим голосом на всю тайгу о своей беде, взывала о помощи, Мор видел, как ударил женщину по голове кочергой, и слышал ее страшный крик и хруст разбитого черепа… Когда уже снимали шкуру с легавого пса, когда голова с мутными, выкатившимися из орбит, глазами покатилась рядом с Мором, он ничего уже не видел, а ужасался тому далекому, когда, убив свою любовь, он узнал о ее невиновности… Совершенно неожиданно вспомнилась еще и красивая поляна, и далекое сентябрьское солнечное утро, когда он вешал желтую старую собаку… Он видел, как надевал ей на шею петлю, как доверчиво она сама услужливо просунула в нее голову, видел преданные глаза, и взгляд собаки словно сливался с взглядом убитой им девушки…