Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай!
Вероятно, было уже далеко за полночь, когда меня разбудила внезапно наступившая тишина. Поезд стоял, причем не на станции и не на полустанке, иначе слышалось бы знакомое астматическое пыхтение паровозов, маневренные гудки и таинственный ритуал постукивания молотком по колесам вагонов, что всегда напоминало мне историю нашего старого железнодорожника Шмуля Абрамовича из Дрогобыча. Прости, но я позволю себе ненадолго отклониться от путешествия в сердце Рейха — хочу рассказать тебе о том, как добрый старый Шмуль терпеливо обстукивал вагонные колеса и в австро-венгерские, и в польские, и в советские времена, а когда его провожали на пенсию, то даже наградили орденом Трудового Красного Знамени. Растроганный до глубины души Шмуль произнес следующую речь:
«Уважаемые товарищи и коллеги железнодорожники! Благодарю вас за ваши теплые слова в мой адрес. Благодарю и за орден — высокую награду по поводу моей полувековой верной службы на станции Дрогобыч, прошедшей с молотком на длинной рукояти в руках. Но сейчас, перед выходом на пенсию, прошу вас, дорогие товарищи и коллеги, объясните мне — зачем это нужно: обстукивать колеса вагонов, какая кому от этого польза?»
Так вот, как я уже говорил, не слышно было ни стука молотка, ни гудков паровозов. Впервые за последние дни вокруг стояла такая тишина, будто паровоз уехал, оставив вагоны в каком-то бездонном туннеле. И лишь на рассвете, когда серый свет просочился через отдушины, завизжали-заскрипели откатывающиеся двери теплушек, и нам с непонятной грубостью криками было приказано покинуть вагоны. Нас окружал сосновый лес с переливами птичьих трелей — рельсы здесь кончались, упираясь в штабель деревянных шпал с двумя буферами. После затхлого воздуха теплушки в первый миг мне показалось, что по недоразумению мы оказались в германском раю: пахло смолой и влажной землей, сквозь ветки, высоко вверху, в утреннем тумане дымовыми снопами струились солнечные лучи, а в них в сумасшедшем хороводе вертелись миллионы мошек. Совершенно мирная картина, даже я бы сказал, курортная, если б не солдаты с собаками на поводке и беленые известью деревянные доски для объявлений с приказами — довольно разнообразными, но с двумя повсеместно повторяющимися словами: «штренг ферботен», что означает «строго запрещается». Со временем, когда я лучше узнаю своих новых соотечественников, немцев, то пойму, насколько нежно, я бы даже сказал — сладострастно привязаны они к этому словечку «ферботен», а определение «штренг» воздействует на них дисциплинирующе: как щелчок замка или наручников. На всех досках для объявлений был по шаблону нарисован череп со скрещенными костями, что вызвало у меня ностальгические воспоминания о юношеских годах, проведенных с капитаном Морганом на острове Тортуга — но здесь, разумеется, речь шла не о пиратских флагах, йо-хо-хо и бутылке рома, а о заминированных полях и стрельбе без предупреждения при определенных, точно указанных обстоятельствах. Наше хвойное окружение состояло из очень высоких рыжеватых сосен, с тщательно обрезанными — почти до самых верхушек — ветками. И лишь на самом верху темнели зеленые шапки деревьев — будто лес прошел спецподготовку в казарме, потому что здесь, в отличие от нашей прикарпатской вольницы и бесшабашности, все деревья были одной высоты, выстроенные в ровные шеренги, и ни одно из них не выступало ни на полшага вперед, ни одно не выпячивало живот или зад. Это умиротворяющее ощущение порядка усиливал тот факт, что у каждого дерева были нашивки, вырезанные на коре в форме рыбьего хребта с ребрами, напоминающие нашивки на рукавах наших советских офицеров и комиссаров до восстановления самодержавных офицерских погон и отмены «Интернационала». Но это уже другая тема. Вскоре я узнаю, что небольшие глиняные чаши под каждой из лейтенантских, а может, даже фельдмаршальских нашивок на соснах предназначены для сбора смолы, из которой нам предстояло производить — это я сообщаю по секрету — скипидар для военных целей. А внимательно вглядевшись сквозь выстроившиеся на утреннюю поверку сосны, можно было вдали увидеть выстроенные в шахматном порядке бараки с маскировочными пятнами на крышах. Наверное, тебе не терпится узнать, куда же мы прибыли? Сообщаю: это место находилось где-то в Бранденбургских лесах и носило таинственное название «спецобъект А-17».
И вот мы стоим, построившись в две шеренги, — небритые, в мятой одежде, с соломинками в спутанных волосах — на квадратном широком плацу, окруженном зелеными бараками. Между зданиями — проходы вроде улочек с большими черными номерами, тщательно подметенные; за первым рядом бараков — второй, виднеются и крыши третьего ряда. В воздухе стоит ритмичный гул машин, свист токарных станков и еще какой-то техники. Кажется, что за бараками разлеглось какое-то храпящее допотопное чудовище, периодически прерывающее свой храп тяжелым вздохом. В пыльных стеклах длинного барака время от времени отражаются синие молнии электросварки.
Солдаты у нас за спиной — в полном боевом снаряжении, в касках и с автоматами, придерживающие у ног своих собак — имели настолько воинственный и суровый вид, будто мы, путешественники в неизвестность, позволившие выловить себя на улицах Львова, могли в любую секунду наброситься на них с ножами. Разумеется, ни у кого из нас не было подобных намерений, так же, как и ножей, наоборот — все мы были достаточно напуганы, но ты ведь сам знаешь — военные и полицейские любят принимать все всерьез, это придает им самоуважения. И если бы эти, стоящие за нами, натянули на себя противогазы, обстановка напомнила бы наши былые ночные сражения с призраками на якобы отравленной французским газом местности — ну, ты помнишь ту историю.
Мы довольно долго стояли, не смея пошевелиться, пока дверь одного из бараков, над которой было написано «комендант», не открылась, и с деревянной веранды по трем ступенькам к нам не скатилось колобкообразное существо в офицерской форме и надраенных сапогах. Существо резво, быстрым мелким шагом, обошло наш квадрат, пристально рассматривая каждого, словно в поисках знакомого лица. Я совершенно не разбираюсь ни в расовых теориях, ни в аутентичной арийской форме черепа, но если считать верным представление о потомках Зигфрида как о голубоглазых мужественных рыцарях двухметрового роста, то бабка этого нибелунга явно согрешила или с каким-нибудь венгерским цыганом, или же — упаси бог! — с бакалейщиком в еврейском квартале. Нибелунг спросил:
— Вы понимаете по-немецки или вам нужен переводчик?
Шеренги глухо забормотали в ответ — в диапазоне от «да» и «немного» до «нет», что, впрочем, вполне удовлетворило начальство, которое повело свою речь дальше:
— Я — обер-лейтенант Брюкнер. Здесь я начальник. Запомните, вы прибыли в трудовой, а не концентрационный лагерь. Поэтому вы — не заключенные, а рабочие. После окончания молниеносной войны, которую наша непобедимая армия ведет от берегов Атлантики до русских степей, и до которого осталось не более нескольких месяцев, вы разъедетесь по домам, выполнив свой долг перед Рейхом. Ваш труд будет оплачен, но с вычетом расходов на санобработку, рабочую одежду, еду и жилье. Дисциплина здесь железная — запомните это, любое нарушение будет наказываться как дезертирство или саботаж. Из-за необходимости соблюдения строжайшей военной тайны, переписка запрещена. Всем все ясно?
Ясно было всем. Кажется, в его интонациях сквозили еле уловимые доброжелательные нотки. Не знаю, уж по какой линии — Зигфрида или греховных увлечений бабки венгерскими цыганами или еврейскими бакалейщиками — но факт остается фактом: доброжелательное отношение обер-лейтенанта не раз подтвердится, в том числе — на примере моей личной судьбы.
Обер-лейтенант еще раз просеменил на коротких ножках вдоль шеренг выстроившегося сброда, каким мы, несомненно, являлись в этот миг, затем резко остановился в центре плаца и спросил:
— Среди вас кто-нибудь владеет немецким языком? Я не имею в виду — невнятно лепечет и заикается, как галицийский еврей, а знает по-настоящему: устно и письменно, если вы понимаете, что я имею в виду? Есть такие? Если есть — шаг вперед!
Я искренне оскорбился: в сложившихся обстоятельствах тебе, мой читатель, это может показаться легкомыслием с моей стороны, но с какой стати этот зажравшийся кабан, лопотавший на саксонском диалекте так, что его еле можно было понять, будет называть наш немецкий невнятным лепетом? И если другие — поляки и украинцы — редко использовали этот язык в австро-венгерские времена, то мы, евреи, постоянно говорящие на идише, облагороженном русскими «пожеланиями» по материнской линии и определенными (как я упоминал раньше) ассиро-вавилонскими примесями, знали немецкий неплохо как «двоюродный» нашего родного языка. Именно мое оскорбленное национальное достоинство и заставило меня сделать шаг вперед — так сказать, филологический шаг в защиту родной речи.