Виктор Ремизов - Воля вольная
— Посмотрим сейчас. Кобяка повяжут… Узнаете свободу…
— Не повяжут… договорятся… а не договорятся… — Генка, широко зевая, пожал плечами. — Давай укладываться, что ли? Не нам это решать…
Генка раскатал спальник, повозился, устраиваясь, вскоре затих и тонко засипел носом. Жебровский поднес горсточку руки к верхушке лампы, дунул в нее, плоский, трепещущий вершинкой огонек погас. Илья лежал сверху спальника. Не спалось. Недоволен был собой до тошноты — зарекался говорить обо всей этой дребедени, а тут понесло. За этим ты сюда ехал? — спрашивал самого себя.
Луна подсвечивала в окошко. Печка давно умолкла, и становилось прохладно. Илья сел, закуривая, нащупал ногами галоши и вышел из зимовья. Нашарил по карманам фонарик. Градусник показывал минус тринадцать. Тихо было в тайге. Мелкие блестки летели откуда-то сверху, из черноты вселенной, где возможно, и даже наверняка все было значительно лучше, оседали на серых бревнах избушки. Луна окончательно выползла над хребтом и осветила белые склоны, вычернила каменные осыпи, окрестные вершины растворились в посветлевшем небе. Лиственницы на поляне, кедровый стланик на другой стороне ручья потянули по снегу четкие тени. Одна из Генкиных собак высунула половину морды из конуры и посмотрела на Илью. Будто спрашивая: чего не спишь? Или завтра не пойдешь на охоту? И начала засыпать и падать мордой, еще не спрятавшись.
Жебровский очнулся, ежась от холода, подумал с внезапной радостью, что завтра и правда на охоту. Он надергал из поленницы дров и вернулся в тепло. Заложил в печку. Присел рядом на корточках, грелся и смотрел, как лиственница сначала вспотела на алых углях, а потом в нескольких местах сразу закрутилась дымками. Все лучше и лучше становилось на душе. Из головы не шел удивленный взгляд собаки про их завтрашнюю охоту. И он, вольно улыбаясь, уже бодро пер на снегоходе по залитой солнцем тайге с веселыми тенями деревьев по пушистому сверкающему целику и ни о чем не думал. Важны были только крепость тела, удача, да красота вокруг. И хрен с ними, со всеми этими мужиками и их проблемами, если им самим до этого никакого дела нет.
Генка храпел так, что банки звенели на полке.
12
Люди снаружи и внутри разные. Тихий больным себя чувствовал. Как будто жар был. Даже не жар, но что-то важное, от чего всё зависит, тлело тяжело глубоко внутри. Он машинально делал какие-то дела, распоряжался, подгонял людей, подчищая свои конюшни. А сам чувствовал, что его мало это волнует и ему все равно, что будет с его службой. Что-то внутри него было настолько сильным и опасным, что Тихий перестал чувствовать саму жизнь. Заклинило будто. Что-то делал, говорил, приказывал, сам слушал и ничего не слышал.
Он вышел из подъезда, по привычке направился к машине, но остановился. Сунул ключи обратно в карман и пошел из дворика на улицу. Хотелось прислушаться к тому внутреннему беспокойству, понять, что это вообще, и что ему надо от Тихого.
Небо было чуть синеватым, но фонари, на тех столбах, где они остались, уже затеплились. Тихий шел не дорогой, а стежкой вдоль одноэтажных домов с палисадниками. Пустыми и скучными в основном. Деревьев почти нигде не было. Кое-где к стенам домов прижимались кусты, да где-то — редко где — из-под снега торчали замороженные цветнички. Цветы здесь без трудов не растут, — отмечал Тихий привычно. Хваля хозяек, у которых цветы росли. Было промозгло с моря, но он не чувствовал, шагал тяжеловато по натоптанной дорожке, пытался думать о своем, но по привычке думал о том, что пол-улицы без света и надо тряхнуть энергетиков, чтоб лампочки ввернули. МАЗ какой-то догнал, ревя натужно, водила притормозил, шапку в окошко приподнял. Тихий глянул на него, не узнал, но тоже махнул рукой. Машина, нещадно коптя и объезжая дорожные ямы, поехала дальше, свернула через пустырь, заросший высоким бурьяном, к воротам бывшего консервного завода. Заброшенного давно. Из-за бурьяна виднелся выцветший железный транспарант над упавшими воротами: «Идеи Ленина живут вечно!» Куда это он поехал? — подумал машинально Александр Михалыч.
Мысли рассеивались. Тихий вспоминал свою болячку, хмурился, сосредотачиваясь, замедлял шаг, совсем останавливался и глядел себе под ноги, а иногда куда-то вбок. Вздыхал и снова шагал, оглядываясь, не смотрит ли на него кто…
Иду вот, по улице Комсомольской, сколько уже лет… Он стал считать, — почти семнадцать в этой казенной квартире прожил, да шесть в общаге. На работу, обратно — по этой вечно раздолбаной дороге. Ни жены, ни детей. Ни выходных, ни проходных. День-ночь, звонок — побежали! Он остановился в темноте. Как раз ни фонаря рядом не было, ни окна в доме не светились. Двадцать девять лет в милиции. Ордена-медали. Ради чего все? Ради какой, сука, корысти? На ум пришли загашники, накопленные в последние годы. Ничего не сходилось. Неужели вся эта жизнь ради этих зеленых припрятанных тысчонок… как ворюга последний…
Маша появилась на сорок девятом году жизни, а если бы не появилась?
Он хотел сказать себе, что все это ради людей, которые сидят сейчас по домам, смотрят свои телевизоры… Но он не мог так сказать. Язык не поворачивался. Тихий оглянулся — никого не было, стряхнул снег и присел на лавочку возле калитки.
Если все это не ради них, то зачем я там работал? Я же должен был ради них… Как это — ради них? Вот Васька — он ради людей пошел в милицию? Чтоб… помочь им жить по справедливости, по закону? Его коробило от казенных слов… но сейчас они имели другой смысл. Они вообще вдруг получили смысл, о котором он никогда особенно не думал. Может, Гнидюк Анатолий Семенович, майор милиции… Тихий специально растягивал слова, чтобы внимательнее представить себе Гнидюка служителем закона. Совсем не получалось, даже Васька, и тот был больше похож. Кто же? Он пытался думать о ком-то из подчиненных, кто был правильным ментом. Не находилось таких. Их не было.
Значит, и я не такой…
На что же я свою жизнь извел? Он сидел, привалившись к забору, и тупо глядел куда-то вдоль улицы. В голову лезла всякая мелочь о своей жизни, от которой становилось еще тошнее и горше. Щеку потер кулаком, чувствуя ясно и не без страха, что это он не сам размышляет. Это как раз то, одинокое и больное в нем, он опять нечаянно на него набрел. Что-то, что беспокоило и виделось Тихому далекой в глубине себя — желтой почему-то или даже коричневой тлеющей точкой. Вроде далеко мерцающего фонаря или костра. Он присматривался, и ему казалось, что костер этот и в нем, но и где-то глубоко под землей уже горит. А он почему-то видит его — этот тяжелый безжалостный огонь.
Он чувствовал себя безнадежно одиноким. Мысли о Маше не помогали, Машу сюда невозможно было допускать.
И все-таки он не мог без нее. Слава Богу, с чувством слабого облегчения думал Тихий, слава Богу, что она есть. Он мне ее послал, я ведь и не искал. Тихий задумался. Показалось, что Маша всю жизнь была с ним. Что вообще не могло быть так, чтобы ее не было. Он очнулся, нахмурился, зыркнул по сторонам, выбил внезапно хлюпнувшую ноздрю, встал и пошел дальше.
Они лежали в спальне, она у него на руке, головой на плече. Трогала волосы на широкой груди Михалыча. Он обнимал ее большой сильной рукой, кисть изгибалась, чуть касаясь груди. Кожа была только чуть потная, и тонкая-тонкая. Михалыч хотел потрогать ее грудь другой рукой, какая она тонкая, но вдруг застеснялся. В спальне было темно, двойные шторы закрывали уличное окно, и они друг друга скорее чувствовали, чем видели.
— Маш, — позвал Михалыч осипшим почему-то голосом.
— М-м?
— А ему ничего? — зашептал, будто боясь, что он услышит.
— Ничего.
— Как же ничего? Ты же говорила, что у него сердце уже месяц бьется и он все чует… Что-то мне…
— Не переживай, он еще во-от такой!
— Какой?
— Вот такой. — Она нарисовала на груди Михалыча маленький продолговатый кружочек.
Михалыч замолчал, но было слышно, как он пытается представить себе. Все мужики пытаются представить это себе, да боятся. Поморщившись, вспомнил, как выглядели два лосенка в утробе убитой лосихи. Головой затряс.
— А если я завтра околею, рожать будешь?
Маша повернула к нему голову и внимательно посмотрела, потом нашупала его висок и покрутила там пальцем. За сосок его больно прищемила.
— Ой, — вздрогнул Михалыч, он терпеть этого не мог.
— А ты, Саня, не болтай глупостей!
— Да какие уж глупости… Ну ладно, это понятно, а если, — он примолк на секунду, — если я завтра тебя брошу… ну… по каким-то там обстоятельствам… Не знаю… Будешь? Одна? Меня нет!
— Буду, Саня, буду. Что с тобой?
Он еще глубже задумался. Вцепился рукой, прижал ее к себе. Другой рукой нащупал ее руку и так замер.
— Что, Сань? — спросила Маша тихо спустя некоторое время.
— Ты даже не представляешь себе, мать, какой я говнюк!