Эдуард Лимонов - Книга мертвых-2. Некрологи
Старая Россия допотопных ящеров-чекистов судила молодую Россию.
У меня было сложное положение. Из семидесяти восьми отцов и матерей меня не осуждали лишь немногие. Я выглядел для большинства абсолютным злом, сбившим с пути их детей. (Моя мать, в свою очередь, бурчала мне по телефону: «Твои нацболы опять приведут тебя в тюрьму. Возьмись за ум, брось ты эту чертову партию!») Видимо, в первый день и Политковская отнеслась ко мне так же. Я, однако, упорно продолжал ходить на заседания, игнорируя глухой ропот за спиной и то, что со мной здоровались лишь несколько родителей: Колунов, Калашникова, еще пара отцов. Однажды я привел туда Катю Волкову, мы еще не были женаты. В зале за спиной у нас отчетливый женский голос сказал: «Ему что, у него всё в шоколаде, с девками гуляет...» Политковская, сидевшая через одного родителя от меня, поглядела на меня, как мне показалось, с состраданием. У меня было, повторяю, тяжелое положение. Я должен был ходить на суд, обязан перед нацболами. И в то же время злые взгляды и реплики родителей грозили сорваться в истерику, в нападение, в злую драку, в скандал на виду у журналистов.
По мере продвижения процесса, однако, родители приобретали опыт столкновения с режимом через его судебную систему. Слушая показания свидетелей обвинения, большая их часть - чиновники и милиция, родители убеждались снова и снова, что эти свидетели заведомо лгут. Что судебная машина настроена на осуждение. Потому они добрели ко мне день ото дня. Некоторые стали подходить и задавать вопросы. Я их переломил своим молчаливым упрямством. Я отказывался давать интервью в здании суда и тем показал, что не ищу себе рекламы. Я скромно входил и только рукой приветствовал ребят и девушек в клетках. Они же дерзко начинали кричать: «Наше имя-Эдуард Лимонов! Наше имя - Эдуард Лимонов!» Родители злились, пучили глаза, кричали мне, чтоб я это прекратил. Но они поняли, что их дети относятся ко мне вот так вот, что я для них непререкаемый авторитет. И стали, видимо, вдумываться.
Все это наблюдала Политковская. Она честно и исправно ходила на заседания суда и разразилась серией статей в пользу нацболов в «Новой газете». Она наставила общество, как правильно понимать нацболов, и общество, ведомое ею, на глазах меняло свое к нам отношение. В конце концов с этим новым благожелательным отношением общества вынуждена была считаться и власть. Потому приговоры, вынесенные тридцати девяти нацболам, хотя и не были оправдательными - тридцать один человек был отпущен из зала суда, пробыв за решеткой год, остальные восемь нацболов приговорены были к срокам заключения от двух до четырех лет, среди них три девушки, - однако без этого поворота общественного мнения срока были бы куда большими.
Анна Степановна навсегда запомнится мне окруженная стайкой матерей и отцов, которыми она верховодила с грацией и внимательным состраданием аббатисы монастыря. Всех выслушивала терпеливо и всем давала советы и утешала. Со мной она теперь вступала в беседы и даже советовалась, помню. Точнее спрашивала: «Как вы думаете?» - далее следовали ее попытки заглянуть в психологию судьи либо окружающей многочисленной милиции. Адвокатов в лучшие дни собиралось до двадцати шести человек. То есть, ей хотелось разобраться в настроениях и намерениях всей этой толпы.
Я пересмотрел многочисленные статьи Анны Политковской о процессе над тридцатью девятью нацболами. Она начинала понимать нас с малого. 8 августа 2005-го в «Новой газете» она присоединила нацболов к себе («нас») и к обществу. Она писала: «Могут ли достигшие высокого профессионализма лицедеи определять чьи-то судьбы? Это очень серьезный вопрос: сегодня нацболов так судят, завтра нас, послезавтра вас». Это дорогого стоило в тогдашней атмосфере лжи, распространявшейся о нацболах кремлевскими проповедниками и имевшей, увы, отклик в среде либеральной оппозиции. Дескать, «фашисты» эти нацболы, что их жалеть.
В номере от 14 декабря «Новой газеты», когда был оглашен приговор, вот как она его оценивает: «Этот прецедентный, без сомнения, политический приговор говорит: "вина" оппозиционно мыслящей части народа перед властями - в оппозиционности. И она может и имеет право быть зафиксирована юридически. До 8 декабря 2005 года власть хоть как-то возилась с оппозиционерами: то наркотики им подбрасывали, то пистолеты с патронами. Теперь посадила совершенно открыто. И, надо полагать, что круг рискует замкнутьсяюкончатель-но: на представлении власти о самой себе как о той, которую критиковать могут лишь враги и безумные. Глядишь, еще год-другой - и дополнения к Уголовному кодексу внесут: за политику. <...> За политически мотивированным приговором по Ходорковскому-Лебедеву (когда все понимали, за что их судят, но судили как бы за другое) 8 декабря мы получили абсолютно политический приговор. Уже без всякого флера. "Декабристы" сели за политику. И точка. Сломанных ими стульев и дверей никто в итоге так и не посчитал».
Что Политковская сделала для нас? Она приобщила нас к обществу. Объяснила нас людям - тем, что признала нас политическими заключенными. Воссоздала в своих статьях атмосферу гнусного судилища над молодежью России. Подобных массовых судилищ на нашей земле не случалось с конца XIX века. И вот возродились в XXI веке.
Уже как своего человека приветствовала меня Анна Политковская на первой конференции «Другой России» в июле 2006 года. Она произнесла смелую разъяренную речь, направленную своим острием в прибывших и убывших вскоре с конференции Ирины Хакамады и Михаила Касьянова. Политковская увидела их барами, кокетливо заглянувшими на конференцию, где должна была быть сформирована оппозиция недоброму и зловещему режиму. Действительно, загорелая, в звездном платье, на высоких каблуках Ирина Хакамада выглядела неуместно. Михаил Касьянов с широчайшей веселейшей улыбкой мог бы выглядеть скромнее, ей-богу, не таким успешным, мог бы потерять лак премьер-министра. Было понятно, что пуританской, аскетичной натуре Политковской, привыкшей общаться с беженцами, сидеть в судебных залах, осматривать больницы и морги, эти фестивальные в тот день, светские политики были неприятны. Она кричала свои слова в микрофон из зала, стоя, затиснутая в толпе. Я вспоминаю ее разъяренную хриплую речь тогда как обличительный крик. Ей оставалось жить меньше трех месяцев. Помню, что когда мы готовили вторую конференцию «Другой России», мы решили показать и дать ее речь в записи. Однако возникла проблема с ее этой горькой «филиппикой», выпадом против Касьянова и Хакамады. Специалисты все же вырезали ее гнев. Нельзя было обижать союзников.
7 октября 2006 года Анну Политковскую убили в подъезде дома, где она жила, что на Лесной улице. Я поехал на кладбище. Там уже находились все нац-болы Москвы. И те, кто успел приехать из соседних областей. Ребята вручили мне белые гвоздики. Очередь мрачно и долго двигалась через похоронный зал. Потом состоялась похоронная процессия. Портрет Анны Политковской несла наша девочка, нацбол, в очках в металлической оправе. Очень похожая на Политковскую. Только меньше ростом.
ПОТОМОК ЧУВАШСКИХ ШАМАНОВ
Айги в моей жизни появился, маленький как гном, вместе с гениальным художником, пациентом шиздомов Володей Яковлевым, тоже маленьким как гном. Это был, видимо, 1968 год, в тот год я как раз и познакомился с большинством контркультурных гениев в Москве. А Яковлев прибился к нам с Анной, моей первой женой, из-за Бориса Кушера и по причине того, что Анна сама была «шиза», как она себя называла. Ее жизненное путешествие по российским и украинским психбольницам было прервано лишь мною, во время нашего с ней сожительства с - 1964-го по 1970-й она в психбольницах не лежала. Жалостливая «шиза» относилась к маленькому, близорукому и беспомощному Володьке как «мама». «Лимон, Анька, усыновите меня, а? - просил Яковлев не раз. - Я вам картинки буду рисовать!» Злые языки утверждали, что мать Володьки безжалостно эксплуатирует его, заставляя рисовать на продажу. Яковлев противился этому диктату матери своеобразно, отказывался рисовать на таком основании: «Ты еще, мам, те старые рисунки не продала, чего я буду рисовать новые». А Борис Кушер тут упомянут недаром. Он оставил нам - мне и Анне - крошечную квартиру в цокольном этаже старого здания школы в Уланском переулке. Отец Кушера когда-то был директором этой старой краснокирпичной школы. Сам Кушер жил неведомо где, по-моему, у своей подруги. А мы уже пускали в квартирку, подселивали таких же бездомных, как мы сами: художника Ворошилова, революционера Володю Гершуни, Володю вот, Яковлева.
Тогда телефонов было ничтожное количество. ипс1е^гоипс1ная Москва ходила из квартиры в квартиру, из мастерской в мастерскую без приглашения. Редко кто имел силу воли выгнать собратьев. Собратья приводили с собой кого хотели. Яковлев привел Айги. Постучались в старую дверь, вход в директорскую сырую дыру был отдельный, и от школы его отделял забор. Я выглянул из соседнего к двери окна крошечной спальни (там умещалась только кровать). Стояли два гнома в запыленных костюмах. Яковлев в черном, Айги в буром. Полагаю, что тогда, в 1968 году, Айги было всего тридцать четыре года. Но так как мне было двадцать пять лет, то память подсовывает мне не того Айги, которого я увидел в окно спальни, а старшего, с бурой щетиной. Чур тебя, ложная память! Он не мог быть в тот год старичком, каким он прожил большую часть жизни. Он должен был быть без бороды и с гладким лицом, как подобает в тридцать четыре года. Однако верно и то, что он рано состарился, может, от мудрости, может, он сам этого хотел. Поговаривали, что он происходит из старого рода чувашских шаманов. И все же, думаю, Айги был в тот день обросшим бурой щетиной!