Мартин Эмис - Деньги
— Давай, Проныра, рассказывай о буферах. Во всех подробностях.
— Ни за что. Отстань, говорю тебе. Это касается только Кадуты и меня. И не упрашивай. На устах моих печать.
— Вообще-то, у нее есть такое же гнездышко в Риме и еще в Париже. Она там появляется в среднем раз в год. Семьи не возражают. От них только и требуется, что упрятать куда-нибудь настоящих мамаш, когда ей приспичит почувствовать себя матерью-героиней, и должным образом подготовить детишек. Ну, Проныра, хоть немного расскажи, какая у нее грудь, а? Крупнее, чем у Дорис Артур?
«А у кого не крупнее?» — с теплотой подумал я. Мы шагали по Амстердам-авеню на север, и я отсчитывал медленно возрастающие номера улиц, которые мы пересекали. Восемьдесят седьмая. А вот и Восемьдесят восьмая. «Автократ» неприметно следовал за нами, четко соблюдая дистанцию в один квартал. До сих пор мне не приходилось бывать на северо-западе Манхэттена, и все же какое-то смутное воспоминание брезжило. Воспоминание о том, как непривычно тихо вел себя мой шаткий зуб последнюю неделю или две, а то и дольше... За фантастически плотоядным ленчем в аргентинской забегаловке на Восемьдесят второй мой друг Филдинг обнадежил меня в том, что касается всей истории с Лорном и Кадутой. Все конфликты, объяснил он, волшебным образом сойдут на нет, как только у нас будет сценарий. Кинозвезды всегда устраивают черт знает что, пока нет сценария. А потом и думать забывают о характерах и образах, всецело сосредоточившись на вещах, наподобие количества реплик, экранного времени и числа ближних планов. Дорис Артур уже вернулась в Штаты, стучала по машинке в арендованном коттедже на Лонг-Айленде. Я с нежностью представил ее среди огородных агрегатов и садовых столиков, в енотовой шапке и брезентовых брюках, как она качает насос и чинит крышу с пятком гвоздей и парочкой вересковых трубок в белоснежных зубках. Черновик, пообещал Филдинг, будет готов уже через три недели.
— Куда мы идем? И зачем пешком?
— Смотри, Джон, какой солнечный день. Мы просто любуемся местными достопримечательностями. Скажи-ка мне. Чем тебя поразила Дорис, при ближайшем рассмотрении?.. В смысле, физически, — добавил он и так мечтательно сощурил глаза, что я сбился с шага и произнес:
— Богатый личный опыт, а? Ничего себе. И как она?
— Послушай-ка. Давай ты расскажешь мне про Кадутины буфера, а я тебе — все без утайки о Дорис и ее постельных привычках. Идет?
— Ну, они большие и, в общем, отвисшие— но, главное, тяжеленные, с очень глубокой ложбинкой. Сидят, конечно, на грудной клетке и расширяются чуть пониже, но все равно очень такие, знаешь, основательные и...
— Все, понял. Нет, Проныра, не пойдет. Я думал, вдруг она сподвиглась-таки на операцию. Я знаю, что ты думаешь: мол, старая шлюха, вся в шрамах от подтяжек, это не то, что нам нужно. Мол, нам нужно что-нибудь понатуральней. Но, Джон, кинозвезды и натуральность — вещи несовместные. Сам увидишь.
— Хорошо. Теперь — Дорис. Колись.
— Боюсь, я ввел тебя в заблуждение. Я знаю все, что нужно знать о постельных привычках Дорис, то есть ничего. Проныра, Дорис — лесбиянка.
Я споткнулся и замер как вкопанный, и щелкнул пальцами в воздухе.
— Так вот в чем дело! То-то я и думал... Нет, но какая сучка.
— А ты что, пытался клинья подбивать?
— А как же. Ты, что ли, нет?
— Нет, я знал с самого начала. Это было ясно из рассказов.
— Каких еще рассказов? Давай, посплетничай хоть, мне тоже интересно.
— Ее рассказов, Джон. «Иронический высокий стиль». Помнишь?
— Ах, ее рассказов...
Но тут я заметил, как изменился пейзаж, как потемнело, несмотря на солнце, на сочный воздух, на невинную голубизну небосвода. Три квартала назад были крылечки под навесами, привратники в ливреях и, сколько хватало глаз, благородный коричневый песчаник. Теперь же не видно ни одной машины, ни одного служителя закона. Мы обогнули расползающуюся губчатую груду выпотрошенных матрасов и раззявивших вывихнутые челюсти (мордой книзу, в канаве) чемоданов, увидели темные замкнутые профили за стеклом и проволочной сеткой — страна безденежья, холодной воды и домов без лифтов. И так внезапно — распад, ощутимое отсутствие всякого согласия, всякого консенсуса, если, конечно, не считать пролетарской ненависти или гнева, естественного следствия близкого соседства имущих и неимущих, ближе, чем две грани ножа... Я отметил нищету, и нищета отметила меня. Также я ощутил — не к месту, не ко времени и не по делу, — что мы с Филдингом должны смотреться чистой воды голубыми: он в кроссовках, неоновом комбинезончике и романтически встрепанный, я в пиджаке с огромными подбитыми плечами, узких брючках и тупоносых говнодавах. Даже отъявленные манхэттенские гомики (представлялось мне) с тревогой взирали на нас из своих мансард и кондоминиумов и думали: уж насколько мы стыда не знаем, но эти типы вообще дают...
— Эй, браток черномазый!
Девяносто восьмая улица. Я повернул голову. Два негра; с поводка рвется здоровенная собака.
— Оба-на! Кажись, мой песик хочет белой задницы ням-ням.
— Филдинг, — напряженно произнес я, — не пора ли нам пора? Зови машину. Костей же не соберем.
— Проныра, держи хвост пистолетом. Все под контролем.
Он был не прав. Филдинг был не прав. Контроль утрачивался на глазах. С моим-то опытом рукоприкладства, безошибочно ощущаешь ситуацию, когда ни ноги, ни наглость не спасут. Когда требование сатисфакции нельзя оставить безответным. Меньше чем в квартале впереди разрозненные отбросы общества сбились плотным строем и закупорили улицу. Я различал яркие футболки, бицепсы, щетину на лицах. Этим людям было нечего сказать нам— кроме того, что мы белые, и у нас есть деньги. Возможно, также они говорили: нечего шляться по трущобам, по крайней мере, в Нью-Йорке. Нечего, нечего — так как шляться по трущобам означает делать вид, будто сомневаешься в их реальности. Так вот, трущобы реальны. Что они нам сейчас и продемонстрируют, со всей наглядностью. К этому моменту я уже, инстинктивно или по привычке, выискивал в цепи слабые и сильные звенья. Слева нечего и соваться. Лучше ближе к обочине— точно, вид у коротышки вполне болезненный. Осыпать шквалом ударов, прорвать линию обороны и резко ломануться вон к тому зеленому склону. Я позволил себе покоситься на Филдинга. Тот поднял правую руку, делая знак «автократу», но шага не сбавлял и взгляда не отводил. Машина рывком одолела разделявший нас квартал и опять сбавила скорость до пешеходной. Филдинг наконец замедлил шаг. Произвел замысловатый жест, красноречивый, донельзя искренний. Все — под контролем. Дорога освободилась, и мы прошли.
— Проныра... Колумбийский университет... да и чикагский, и лос-анжелесский — все американские колыбели учености окружены худшими, обширнейшими, самыми засранными трущобами во всем цивилизованном мире. По-другому в Америке не умеют. Что все это значит? Какая в этом скрыта сермяжная правда? А вот отсюда, Джон, великолепный вид на Гарлем.
Я посмотрел на университетский комплекс. Окинул оценивающим взглядом. Я уже видел эти здания, эти портики и колоннады — нос задран, грудь выпячена, культурная гордость укоренена. Ничего нового. С рукой Филдинга на плече, я теперь приблизился к гребню крепостного вала. Мы облокотились на ограждение и посмотрели вниз, вглядываясь в переплетение ветвей деревьев, сломавших хребет в последней отчаянной попытке взять утес штурмом. За ними простирались квадратные мили Гарлема— часть вторая, иная, скрытая половина юного Манхэттена.
— И что это было? — спросил я, закуривая очередную сигарету. Я все еще чувствовал тяжесть нерастраченного боезапаса, прилив адреналина.
— Всего лишь машина, ничего больше.
— И что, охрана держала их на мушке? Я не заметил.
— Нет-нет. Ну, наверно, оружие было под рукой. Но дело не в том. Машина сама по себе дает минуту-другую. А больше нам и не надо было.
Кажется, я понял. «Автократ», шофер, телохранитель — это демонстрировало им всю ширину пропасти, волшебную дистанцию. Как там был филдинговский жест... одна ладонь лодочкой у сердца, другая указывает на машину, вежливо представляя, говоря: «Это деньги. Здесь все знакомы?» Потом ладони сводятся вместе, взгляд искренний-искренний, завершение простого доказательства. И они посторонились — поспешно, отдавливая друг другу ноги и спотыкаясь; мне это напомнило транспорт, уступающий дорогу скорой помощи или королевскому кортежу.
— Но зачем? — спросил я.
— Достопримечательности. Местный колорит. Можешь забирать машину, Проныра. А я побежал обратно.
Он потрусил прочь. Первые двадцать шагов он держал голову высоко, чтобы кислород лучше поступал к легким, потом втянул ее в плечи и размеренно заработал локтями. Яотвернулся и окинул взглядом косой пологий клин улочек и приземистых построек, и впервые шум в моих ушах отыскал правильную ноту, подходящую мелодию. Басовитое гуденье воплотилось в дурное предчувствие, будто бы среди дымоходов и посадочных огней Гарлема притаилась моя погибель, моя личная погибель — притаилась в ожидании рождения, свободы или прилива сил.