Сергей Довлатов - Зона: Записки надзирателя
Поужинав около семи часов, мы разбредались, кто на танцы, кто в знакомые дома. Большинство шло в местный клуб…
Грохочет оркестр. Разгоряченные девушки ищут в толпе офицеров. Рядовые в душных мундирах топчутся у стены. Они распространяют запах лосьона и конюшни. Их прохаря сияют, как фальшивые драгоценности.
Но вот смолкает радиола. Солдаты едут в кузове батальонного грузовика. Теперь они с необычайной развязностью говорят про женщин. Я слышу голос в темноте:
— А помнишь рыжую на шпильках? Я бы на ту рыжую лег…
— Ты бы лег и на кучу дерьма, — раздается в ответ.
Завтра — обычный день…
Однажды вечером я шел пешком из клуба. Музыка доносилась все слабее. Фонари не горели. Дорога была твердой от первых морозов.
Помедлив, я неожиданно свернул к дощатому зданию библиотеки. Крутыми деревянными ступенями поднялся на второй этаж. Затем отворил дверь и стал на пороге.
В зале было пусто и тихо. Вдоль стен мерцали шкафы.
Я подошел к деревянному барьеру. Навстречу мне поднялась тридцатилетняя женщина, в очках, с узким лицом и бледными губами.
Женщина взглянула на меня, сняв очки и тотчас коснувшись переносицы. Я поздоровался.
— Что вас интересует? Стихи или проза?
Я попросил рассказы Бунина, которые любил еще школьником. Расписался на квадратном голубоватом бланке. Сел у окна. Включил изогнутую лампу, начал читать.
Женщина несколько раз вставала, уходила из комнаты. Иногда смотрела на меня. Я понял, что внушаю ей страх.
Тайга, лагерный поселок, надзиратель… Женщина в очках…
Как ее сюда занесло?..
Затем она передвигала стулья. Я встал, чтобы помочь. Разглядел ее старомодное платье из очень тонкой, жесткой, всегда холодной материи и широкие зырянские чуни…
Тут я случайно коснулся ее руки. Мне показалось, что остановилось сердце. Я с ужасом подумал, что отвык… Просто забыл о вещах, ради которых стоит жить… А если это так, сколько же всего успело промчаться мимо? Как много я потерял? Чего лишился в эти дни, полные ненависти и страха?!..
Ты дежуришь в изоляторе. В соседней камере гремит наручниками Анаги-заде. Шумит пилорама. А дни, холодные, нелепые, бредут за стеклами, опережая почту…
Я вернулся к столу, захлопнул книгу. Положил ее на деревянный барьер.
— Вам не понравилось? — спросила женщина.
— Ничего, — говорю, — спасибо. Мне пора…
Я, не оглядываясь, спустился по лестнице. До военного городка оставалось полтора километра…
Сейчас я припомнил все это и говорю Фиделю:
— Пошли отсюда.
— Ну вот! — сказал Фидель.
— Допивай вино, и пошли.
Девицы спросили:
— Вас что, невесты дожидают?
И только засмеялись вслед…
Мы шли в тишине под звездами. Направились вдоль забора к лощине. Она заканчивалась темным и громоздким силуэтом штаба.
Вдруг на тропинку упали тени. Это были леспромхозовские парни. Но Фидель сразу поднял автомат и крикнул:
— В лесу стреляю без предупреждения!..
Парни исчезли в темноте между деревьями.
Я шел впереди, ориентируясь на спортивную раму для канатов. Она темнела перед зданием штаба, как виселица.
Фидель шел следом.
Тропинка была узкой, не шире лыжни. Я то и дело спотыкался.
Когда мы огибали последние дома, я заметил свет в библиотеке. Желтоватый ровный свет в окне. Я подумал о женщине в зырянских чунях. Почти увидел ее за бастионами книжных шкафов. В узком и тесном пространстве с рефлектором…
И вот я КАК БЫ захожу туда, оставляя на деревянной лестнице мокрые следы. Пересекаю коридор, распахиваю дверь. Женщина встает, ее серьги покачиваются. Тишина настолько полная, что явственно слышится их мелодичный звон. Женщина снимает очки, тотчас коснувшись переносицы. Я слышу: «Что вас интересует?»
— Пошли, — сказал Фидель, — а то ноги мерзнут.
Я говорю ему:
— Мне надо в библиотеку зайти.
— Ого! Ну ты даешь!
— Я хочу там с одной поговорить.
— Кончай, — говорит Фидель, — и так целые сутки добираемся.
Я остановился. Кругом ни души. В стороне желтеют, огни поселка. Рядом темной стеной возвышается лес.
Я говорю:
— Фидель, будь человеком, пусти. Я познакомился с одной, мне надо…
— Это значит — мерзнуть, ждать, пока ты кувыркаешься?!
— Вместе зайдем.
Фидель говорит:
— Не могу.
— Ты мне друг, — кричу, — или гражданин начальник?! Ну что ж, веди! Приказывай!
— Пошли, — сказал Фидель.
— Ясно, — говорю, — слушаюсь!
Однако не двигаюсь с места. Фидель остановился у меня за спиной.
— Мне, — говорю, — надо в библиотеку.
— Иди вперед!
— Мне надо…
— Ну!
Я посмотрел туда, где сияло квадратное окошко, дрожащий розовый маяк. Затем шагнул в сторону, оставляя позади нелепую фигуру конвоира.
Тогда Фидель крикнул:
— Стой!
Я обернулся и говорю:
— Хочешь меня убить?
Он произнес еле слышно:
— Назад!
Тут я обругал его последними словами. Теми, что слышал на лесоповале у костра. И около КПП на разводе. И за карточным столом перед дракой. И в тюрьме после шмона…
— Назад, — повторил Фидель…
Я шел не оборачиваясь. Я стал огромным. Я заслонил собой горизонт. Я слышал, как в опустевшей морозной тишине щелкнул затвор. Как, скрипнув, уступила боевая пружина. И вот уже наполнился патронник. Я чувствовал под гимнастеркой все девять кругов стандартной армейской мишени…
И тут я ощутил невыносимый приступ злости. Как будто сам я, именно сам, целился в этого человека. И этот человек был единственным виновником моих несчастий. И на этом человеке без ремня лежала ответственность за все превратности моей судьбы. Вот только лица его я не успел разглядеть…
Я остановился, посмотрел на Фиделя. Вздрогнул, увидев его лицо. (В зубах он держал меховую рукавицу.) Затем что-то крикнул и пошел ему навстречу.
Фидель бросил автомат и заплакал. Стаскивая зачем-то полушубок. Обрывая пуговицы на гимнастерке.
Я подошел к нему и встал рядом.
— Ладно, — говорю, — пошли…
21 июня 1982 года. Нью-Йорк
Дорогой Игорь! (Ваше отчество растряслось на ухабах совместного путешествия.) Оно закончено. Тормоза последнего многоточия заскрипят через десять абзацев.
Есть ощущение легкости и пустоты. Ведь я семнадцать лет готовил эту рукопись к печати. The end of something, как выразился бы господин Хемингуэй…
Вы знаете, я человек не религиозный. Более того, неверующий. И даже не суеверный. Я не боюсь похоронных шествий, черных кошек и разбитых зеркал. Ежеминутно просыпаю соль. И на, Лене, которая шлет вам привет, женился тринадцатого (13!) декабря.
Я крайне редко вижу сны. А если вижу, то на удивление примитивные. Например — у меня кончаются деньги в ресторане. Зигмунду Фрейду тут абсолютно нечего делать.
У меня не случается дурных и тем более — радужных предчувствий. Я не ощущаю затылком пристальных взглядов. (Разве что они сопровождаются подзатыльниками.) Короче говоря, природа явно обделила меня своими трансцендентными дарами. И даже банальному материалистическому гипнозу я, как выяснилось, не подвержен.
Но и меня задело легкое крыло потустороннего. Вся моя биография есть цепь хорошо организованных случайностей. На каждом шагу я различаю УКАЗУЮЩИЙ ПЕРСТ СУДЬБЫ. Да и как мне не верить судьбе? Уж слишком очевидны, трафареты, по которым написана моя злополучная жизнь. Голубоватые тонкие линии проступают на каждой странице моего единственного черновика.
Набоков говорил: «Случайность — логика фортуны». И действительно, что может быть логичнее безумной, красивой, абсолютно неправдоподобной случайности?..
Отец моего знакомого Шлафман рыл на даче яму под смородиновый куст. Где и настиг его приступ стенокардии. Как выяснилось, Шлафман рыл себе могилу. Случайность — логика фортуны… Мало этого, при жизни Шлафман был несокрушимым сталинистом. И — тоже не случайно. А для того, чтобы, я мог рассказывать эту историю без особой скорби…
Я был наделен врожденными задатками спортсмена-десятиборца. Чтобы сделать из меня рефлектирующего юношу, потребовались (буквально!) — нечеловеческие усилия. Для этого была выстроена цепь неправдоподобных, а значит — убедительных и логичных случайностей. Одной из них была тюрьма. Видно, кому-то очень хотелось сделать из меня писателя.
Не я выбрал эту женственную, крикливую, мученическую, тяжкую профессию. Она сама меня выбрала. И теперь уже некуда деться.
Вы дочитываете последнюю страницу, я раскрываю новую тетрадь…