Алексей Колышевский - Патриот. Жестокий роман о национальной идее
Сняв первое бесконтрольное желание, эти двое принялись кутить напропалую, веселясь, распивая шипучие французские вина и осыпая друг друга ингредиентами общих для них обоих тем. Гера взахлеб принялся рассказывать о своих успехах в деле патриотизации российского Интернета, или просто Рунета, как он его называл, словно заправский уже продвинутый сетевой пользователь, хотя таким он, по сути, и был. Поделился ближайшими планами о поездке в США с целью окончательных переговоров и подписания акта приобретения части «Живого Журнала» его холдингом за деньги рыдающего от такой бесцельной для себя покупки Баламутом.
— Только вот черт его знает, что потом делать с этим журналом, Кира. Понятно, что надо прикармливать с руки основных и ставших давно уже авторитетными владельцев дневничков, чьи дневнички посещает самое большое количество народу, но, боюсь, процесс будет долгим, а хочется все делать быстро и, проверяя состояние счета в родном гренадинском офшоре, смотреть на растущие день ото дня цифры и наслаждаться жизнью.
— Хочешь через наиболее популярных блоггеров влиять на общественное мнение? — Кира задала вопрос со знанием дела, не разводя особенных сантиментов.
— Ну, разумеется. Рад, что ты, милая, понимаешь меня с первого раза. Чем больше у меня будет таких ручных сетевых собачек, тем быстрее Интернет обретет ту нужную, трехцветную окраску, о которой так печется Рогачев и…
— О! Не надо произносить при мне это имя, дорогой. — Кира говорила неискренне, но с расчетом на откровенность Геры по поводу его настоящего отношения к высокому кремлевскому боссу. — Это обыкновенное быдло, лоснящееся от тупо наворованных денег, продавшее за них и за место под красной звездой Спасской башни своего друга и к тому же совершенно не умеющее найти культурный подход к девушкам.
— Да уж. Рогачев — это феноменальная мразь, — согласился Гера и взял у Киры прикуренную для него сигарету. — И мне приходится каждый день быть против него один на один, представляешь! Каждую свою идею я должен разжевать и положить этому борову в пасть, иначе он ни черта не понимает! Есть, правда, Сеченов, но он просто хороший мужик, не более того. И он не хочет слишком уж сильно вдаваться в детали, опасаясь, и не без основания, что Рогачеву это не понравится. Ведь подчиняюсь-то я ему, а не генералу. Ну а как твой добрый дядюшка Поплавский? У вас-то вроде с ним язык общения отлажен и живете вы с ним душа в душу?
Кира зачем-то показала стенке, за которой, по ее мнению, должен был скрываться бывший офис, средний оттопыренный палец правой руки и процедила:
— Старый пидор, которого ты называешь дядюшкой, полтора часа назад вышиб меня из фонда, дав на сбор манаток ровно пять минут.
Гера даже присвистнул. Ему стало жаль Киру, и в его затуманенном алкоголем мозгу стало вертеться что-то еще не вполне осознанное, но довольно приятное по ощущениям.
— Но за что? Что ты такого могла натворить?
— Я всего лишь профессионально выполняла свою работу. — Кира затянулась сигаретой и выпустила вверх большую струю дыма. — Представляешь, я несколько месяцев готовила обширный доклад о работе с оппозицией, все сделала одна, представляешь! Встречалась со всеми этими правозащитничками из хельсинкской группы, пришлось даже сходить на поклон к старой, выжившей из ума дуре Боннэр! Придумала вместе с этим любителем негров и педофилом Огурцовым целую партию национальных коммунистов и откопала для правых нормального прогэбэшного парня заместо этой чокнутой полуяпонки и кудряша, который погряз во внебрачных детях и полностью разложился. С дочкой сюсюкающего реформатора подружилась, чуть не спилась с ней на пару, она вискарь хлещет литрами. Да что там говорить — я даже одного известного тебе шахматного гения произвела сразу чуть ли не в национальные герои, а мне за это сегодня показали на дверь!!! Козел! Козлина! Козлище тупое, жирное — ненавижу!!!
Гера слегка ошалел от такой темпераментной исповеди, но, сумев быстро взять себя в руки, спросил:
— Как ты думаешь, может, старик, просто испугался тебя?
— Да тут и думать нечего. Я кто? Пешка. Смазливая бессловесная телка, которую можно унизить, растоптать и выбросить, словно использованный презерватив, в форточку. А самому пойти к твоему Рогачеву и представить все дело так, что это он, почти без сторонней помощи, выполнил всю ту работу, которую сделала я, как говорится, в одно лицо! Он же «гений». Его по ящику каждый день показывают, в научные общества принимают, программку хотят собственную на канале каком-то предложить, я краем уха слышала.
Нечто приятное в голове у Геры окончательно обрело форму и размер, и он начал осторожный заход на цель:
— Слушай, а ведь у всех этих твоих, ну… как их там? Кудряшей и педофилов. У них ведь тоже дневнички имеются?
Кира нервно передернула плечами:
— Не знаю. Впрочем, наверняка.
— То есть по этому направлению ты не работала?!
— Нет. Не было такой задачи, да и в голову как-то не приходило… А ты почему спрашиваешь, милый?
— Потому, что ты вполне можешь продолжить свои труды в качестве кадрового специалиста моего маленького, но удаленького холдинга. Мы только начали, а с самого начала работать веселей, ты же знаешь?
— Ты предлагаешь мне работу?
— А почему нет? Хотя бы ради того, чтобы поглядеть, как вытянется у Поплавского его интеллигентное лицо. Ведь в случае, если ты станешь работать у меня, заняться плагиатом ему будет затруднительно.
— Только ради того, чтобы увидеть его вытянутую физиономию?
Ох, Кира, Кира… Ведь знаешь же ты, что есть у того, с кем ты только что провела несколько минут в туалетной кабинке, и жена и ребенок. Знаешь и продолжаешь плести свою паутину, совершенно наплевав на подобные «пустяки». И таких, как ты, с каждым годом, месяцем, днем становится все больше и больше, и множится в стране количество разбитых семей, да так, что только звон стоит. Сволочь ты, Кира.
Герман почувствовал, как страсть колыхнулась в сердце. Стало жарко, и в аффективном полубреду, состоящем из похоти и власти, той самой мнимой власти, которую чувствует мужчина, свысока глядящий на женщину, он увидел вокруг головы Киры фиолетовый нимб. Тряхнул головой, нимб пропал, а она осталась рядом. Такая красивая, такая сексуальная, говорящая с ним на одном языке, понимающая его с полуслова. И в тот самый момент к звону бьющихся, словно стеклянные колбы, семей добавился звук еще одного разбитого стеклышка. Звук еще одной разбитой семьи. Его семьи.
— Ну конечно нет, малыш, — назвал зеленоглазую ведьму Герман так, как называл до нее одну только Настю, окончательно оформив свое предательство. — Не только ради его дурацкой физиономии, до которой мне, в сущности, мало дела. А еще и для того, чтобы иметь возможность видеть тебя каждый день, тем более что в моем кабинете зазря пропадает прекрасный диван.
— Тогда считай, что я согласна. И не называй меня «малыш» — я этого не люблю…
…Грустно, очень грустно было бы детально описывать сцену, произошедшую высоко над землей, в одной из квартир верхнего этажа нового замечательного дома, столь сильно напоминающего своих сталинских дедушек — украшающих Москву и по сей день.
Ночь Герман провел в постели с Брикер, утром они отправились завтракать и поправлять здоровье в какой-то ресторан, кажется, китайский, впрочем, это неважно. После ресторана немного придя в себя, Герман вызвал своего шофера и вместе с Кирой поехал в офис, где произвел ее в какие-то большие начальницы, чем посеял в коллективе, начинающем уже приобретать все необходимые черты корпоративного гадючника, плевелы ненависти по отношению к этой пронырливой жидовке, именно так многие сотрудники про себя прозвали Киру, причем, что самое интересное, среди тех, кто поддерживал подобное прозвище, было немало евреев. Воистину — зависти и ненависти все нации покорны. Там, где есть зависть, нет места ничему, в том числе и национальной солидарности и терпимости.
А сцена в высотном доме случилась вечером того же дня, когда Герман, предвкушая ссору и скандал, пересилив себя, все-таки приехал домой. Настя, как могла, пыталась сдерживаться и успокаивала себя, убеждала, что, мол, «все мужики гуляют, так чем же мой хуже», но стоило ей увидеть физиономию мужа, одного взгляда на которую Насте было достаточно для понимания того, что у Геры появилось нечто большее, чем простое, мимолетное увлечение, как ее плотину прорвало, и вместо тщательно репетируемой весь день сцены холодного презрения и показного безразличия в Насте проснулась обыкновенная, уставшая от бесконечной возни с младенцем баба, обиженная на гулящего и не помогающего ей муженька, тем более что повод был более чем ненадуманный. Гера глядел на неузнаваемо изменившееся лицо жены, и от покаянной глыбы в его душе очень быстро осталась маленькая песчинка. Он вдруг понял, что после своего второго рождения все это время жил с Настей скорее из чувства долга и благодарности за то, что она выходила его. Но ее «правильность», категоричность и желание всегда делить мир лишь на черное и белое давно уже вытеснили в Гериной душе ту нежную, истинную любовь, которую он так старательно растил в своей душе, а на чувстве долга не протянешь долго. И были ругань, и слезы, и хлопанье дверьми, и была испуганная домработница, забившаяся в самую дальнюю комнату и прижимающая к себе ничего не понимающего пока что Алешку, который безмятежно спал и не слышал, как расстаются его родители. В конце концов Гера открыл бар, плеснул себе чего-то в большой стакан, сразу много, пальца на три, залпом опрокинул стрессопонижающее средство и заявил, что уходит к другой. Вот тогда-то Настя поняла, что все нужно было сделать по-другому: не подавать вида, стерпеть, при случае выведать адрес разлучницы и поговорить с ней просто, по-бабьи. А вдруг поймет? Ведь в любой стерве, даже самой бессердечной и прожженной, есть искорка того божественного, материнского, для чего и появилась она на свет, и искорка эта делает даже самую жестокую женщину в миллион раз добрее любого мужчины и всегда заставляет понять свою, такую же искроносительницу. Понять и отступить от того, что принадлежит той по праву, освященному браком. Но заветный момент был упущен, и Гера, ее Гера, которому она не дала умереть тогда, на стылой обочине лобненской дороги, отец ее ребенка, ушел. Она подошла к окну, мимо которого неслись низкие московские косматые тучи, и поглядела вниз. Увидела, как он сел в машину, так и не посмотрев на прощание вверх, туда, где в двух сердцах — маленьком сердце ребенка и в ее, ноющем сейчас сердце — продолжала жить любовь к нему.