Эрвин Штритматтер - Романы в стенограмме
И наша кобыла старилась под своим золотым глянцем. Она стала уже не такой выносливой, как прежде, и однажды судьба ее в образе пьяницы — завсегдатая трактира — выглянула из окна и крикнула: «Не задирай нос, пекарь, перед бутылкой все мы равны!» Из уважения к своим покупателям отец не мог оставить этот призыв втуне.
Был холодный и ясный мартовский день, в такой день приятно выпить грогу или пива, и тракененская кобыла, разгоряченная поездками с хлебным фургоном, осталась стоять ничем не покрытой на обжигающем ледяном ветру у дверей трактира.
Лошадь заболела. У нее обострился ревматизм, она волочила зад. И хотя я знаю, что у лошади не зад, а круп, я все же пишу «зад».
И за это я прошу прощения у всех лошадников, у всех членов скаковых и коннозаводческих обществ, ведь читателей у меня много, и я хочу, чтобы они меня поняли, а они не поймут, если я буду писать на жаргоне разных профессий, например на языке охотников называть заячий хвост репейком, пучком и цветком.
Я не в обиде на зеленые мундиры за то, что они воротят нос от меня, обыкновенного человека, и я заранее прошу прощения у спортсменов, что не прибегаю к их профессиональному жаргону, ибо я считаю дадаизм декадентщиной и стою на том.
Дедушка утверждал, что лошадь заболела по вине отца: он ничем не укрыл разгоряченную кобылу и слишком долго продержал ее у трактирных дверей. Вина виной, а беда бедой — смерть всегда требует причины, и дедушке не к чему было так бушевать. «Век живучи, спотыкнешься идучи», — говорят в наших краях, и в этих словах заключена мудрость, добытая опытом: оплошность и недогляд, которыми ты попрекаешь соседа, словно тебе дано право судить его, может статься, уже на пути к тебе самому, и рано или поздно они настигнут и тебя, и ты тоже в чем-нибудь оплошаешь и за чем-нибудь недоглядишь.
Дедушка натирал лошадь камфарным спиртом, обкладывал ее компрессами из глины, он испробовал все свое искусство коновала, но ничего не помогло. Глаза нашей тракененской кобылы погрустнели, и вместе со здоровьем погасло золотое сияние ее шерсти. Смерть уже приступила к таинству завершения жизни, она засела в крови и в мускулах кобылы и начала разрушать ее изнутри…
Наступила пора отвести нашу рыжую кобылу к живодеру на пустырь возле стеклодувного завода, но кто, кто поведет ее туда?
Дедушка не хотел сопровождать ее в этот крестный путь. Отец был занят. Бабушка считала, что сопровождать кобылу в крестный путь на живодерню не женское дело. Оставался только один человек, и этим человеком был я, и я гордился тем, что дедушка полагал во мне достаточно мужской твердости для похода на живодерню.
Я засунул в карман два куска хлеба с маслом, надел картуз и пошел в конюшню. Я взял из рук деда веревку, но смотреть на кобылу не мог и уставился взглядом в распахнутые ворота. Я вел себя, как обычно ведет себя человек при встрече с бедой: я смотрел мимо, а как знать, погляди я прямо в лицо беде, может быть, и научился бы чему-то. Но человек предпочитает смотреть в будущее, и будущее видится ему без невзгод и без несчастий, а между тем из ближайшей ямы на дороге уже светится красный огонек его следующего несчастья, и очень может быть, он сумел бы обойти его, если б внимательнее пригляделся к предыдущему.
У холма ветряной мельницы веревка натянулась. Я был вынужден оглянуться: кобыла смотрела назад, на ярко-желтое здание пекарни. Она словно чувствовала, что ее ждет. Если б я спросил деда, знает ли об этом кобыла, он ответил бы: «Она знает». Дедушка мой был простым крестьянином, и его утверждение может показаться сомнительным, но так же простодушен был и некий Томас Манн, утверждая, что трансцендентное — врожденный опыт — дано прежде всего животным. Вероятно, он откуда-то узнал об этом. Я верю поэтам так же, как ученым, и не стесняюсь этого, потому что знаю, что в каждом настоящем ученом скрывается поэт, а в каждом настоящем поэте — ученый, и настоящие ученые знают, что их гипотезы суть поэтические предчувствия, а настоящие поэты — что их предчувствия суть недоказанные гипотезы, и многообразие явлений не сбивает с толку ни тех, ни других и не заставляет их считать друг друга противниками.
Когда кобыла повернула ко мне голову, мне показалось, что из ее грустных глаз текут слезы, и тогда из моих глаз соответственно тоже закапали капли, и ветер, вращающий крылья мельницы, развеял все мое мужество. Я скормил взятый в дорогу хлеб животному, надеясь таким образом заслужить прощение за мою непреднамеренную жестокость, повернул обратно и направился домой, а веревка висела свободно и больше не натягивалась.
Дед вышел из своей мастерской. Он увидел, что со мной творится, и глубоко вздохнул. Казалось, весь воздух со двора исчез в его легких, а потом он рявкнул: «Ах ты черт собачий!» Никогда, ни до, ни после, не ругал он меня с такой яростью, как в тот день, когда я привел обратно обреченную на смерть кобылу. Дедушка «взорвался», и слова его разлетались вокруг, как ядовитые осколки, и тот, кому довелось увидеть, как «взрываюсь» подобным же образом я, пусть примет мне в оправдание, что это прорывается наружу та доля наследства, которая досталась мне от моего сорбского дедушки — отца моей матери. Я стараюсь удерживать эту долю наследства на самом дне сундука, где хранятся наследственные черты моего характера, но постоянно возникают поводы, которые заставляют ее посредством телекинеза мгновенно всплывать наверх.
Брехт пытался преподать мне, как надо обуздывать кипящую ярость и подавлять бешеные вспышки гнева, переплавляя их в театральные схватки, но чем больше узнавал я Брехта и наблюдал его, тем более убеждался, что и ему не всегда удавалось то, чему он хотел научить меня. Если после театральных схваток у него судорожно напрягались жилы на шее, значит, жизнь не слушалась его советов.
Дед схватил болтающуюся веревку. Как был босиком, он отправился к живодерне. Он изрыгал проклятия, он плевался, слезы его падали на короткий синий кучерский фартук.
Если составить список угрызений совести, исходя из их силы и длительности, то на первом месте окажутся муки, на которые обрекает себя человекоубийца, — разумеется, если он умертвил другого человека не во имя народа, или родины, или, как нередко говорят, по причинам политической необходимости: в подобных случаях угрызения совести распределяются на всех членов общества, ради которого он убивал, и убийца вполне может чувствовать себя как бы и не убийцей. В самом низу упомянутого списка поместят время, потребное на укусы совести тех, кто раздавил водяную блоху или тлю, и время, потребное для этих укусов, будет весьма кратким, почти не поддающимся измерению; а укоры совести за уничтожение микробов вообще не войдут в список, ибо на нижней границе доступного зрению кончается, видимо, всякая ответственность человека за уничтожение жизни, хотя с давних пор известно, что на самом деле все обстоит иначе, и человек ощущает это, совершая преступления и убивая бактерии почвы, опустошая землю, из которой сам произошел, но тем не менее в подобного рода измерениях мы продолжаем нарушать законы совести.
Нам была необходима новая лошадь. В соседних деревнях ждали постоянные покупатели, поля требовали обработки. Пришлось одалживать лошадь для развозки хлеба, и мы одолжили ее у соседа. В роли просительницы выступала бабушка, а я ходил с ней в качестве возницы. «Лошадь и жену взаймы не дают, — говорят местные крестьяне, — а уж если давать, так жену». Но бабушка просила так жалостливо, от души, что вполне смогла бы окупать расходы на свое содержание, прося милостыню. Когда мы получили одолженную нам лошадь, бабушка, сложив под фартуком руки, обратилась с молитвою к богу, прося его позаботиться, чтобы взятая напрокат лошадь оказалась не слишком норовистой, чтобы не срывалась она с места прежде, чем хозяин взберется на козлы. «Господи Иисусе, яви нам божескую милость!»
Нам была необходима новая лошадь, и отец отправился на велосипеде на конную ярмарку. Он опоздал, всех подходящих для нас лошадей уже продали, но счастливый-пресчастливый случай занес моего отца в пивную и свел там с Карле Зудлером из соседней деревни, время от времени приторговывавшим скотом. И хотя отец и Карле Зудлер были соседями, между дворами которых лежало всего два квадратных километра обсаженного сливовыми деревьями поля, они приветствовали друг друга, словно члены одной экспедиции, отправившиеся с разных сторон к полюсу, ибо мелкий крестьянин боится чужбины, а чужбина начинается сразу за его деревней, и на чужбине он готов примириться со злейшим своим врагом — то, что составляло предмет их ссоры в родной деревне, в широком мире теряет силу.
У Карле Зудлера были черные волосы и пылающие темные глаза. Его матери — безмужней повивальной бабке — вечно приходилось бегать по дорогам туда-сюда, чтобы помочь крестьянским детям родиться на свет божий. Поговаривали, что как-то раз она повстречалась с цыганом и прохлаждалась с ним в придорожной канаве.