Эдуард Лимонов - Коньяк "Наполеон" (рассказы)
Профессорша и Диана захохотали. Старуха, без сомнения, служила им моделью. Этакой железной женщиной, которой следует подражать. Ведь если у мужчин есть герои, то есть они и у женщин. Почему бы, то есть, им не быть…
— Расскажите о Мандельштаме, а, Саломея Ираклиевна?.. — Профессорша взглянула на меня победоносно, как будто бы поняла из моих жестов происшедший только что во мне перелом, взглянула, как бы говоря: «Вот, убедились, а ведь не хотели идти, глупец…»
— Ах, я же вам говорила уже, Аллочка, что я его едва помню… — Старуха пригубила «J&B». — Вы правы, Лимонов, не любя кукурузные гадости, все эти американские «бурбоны»… Я тоже не выношу сладковатых hard liquers… Возьмите crackers, Дианочка…
— Саломея Ираклиевна, оказывается, не знала, что Мандельштам в нее влюблен.
— Понятия не имела. Только прочтя воспоминания его вдовы… Натальи…
— Надежды, Саломея Ираклиевна!
— …Надежды, я узнала, что он посвятил мне стихи, что «Соломинка, ты спишь в роскошной спальне», это обо мне.
— «Соломинка, Цирцея, Серафита…» — прошептала профессорша, и гладко причесанные по обе стороны черепа блондинистые волосинки, даже отклеились в волнении от черепа, затрепетали. Профессорша была отчаяннейшая русская женщина, в прошлом пересекшая однажды с караваном Сахару, убежав от черного мужа к черному любовнику, но поэты повергали ее в трепет. В ее квартире я обнаружил двадцать три фотографии модного поэта Бродского. Тщательно обрамленные и заботливо увеличенные.
— А какой он был, Мандельштам, Саломея Ираклиевна?
Диана, телезвезда, ей не потрудились перевести, никто не догадался (а мы перешли, не замечая того, все трое на русский), однако безошибочно поняла трепет подруги. Когда я открыл рот, намереваясь объяснить ей, о чем идет речь, она остановила меня:
— I know, thats about poet.
— Ya, ya, Дианочка, about poet, — прокаркала старуха и захватила горсть crackers. — Какой? Неопрятный, скорее мрачный молодой человек, плюгавый и некрасивый. Знаете, существует такой тип преждевременно состарившихся молодых людей…
— Плюгавый! Как вы можете, Саломея Ираклиевна…
— Хорошо, Аллочка, низкорослый… Щадя вашу чувствительность, заменим на «низкорослый»… Я помню хорошо лишь один эпизод, случай, как хотите. Сцену скорее… Одну сцену. Это было еще до войны, до Первой мировой разумеется, мы расположились все на пляже — большая компания. Втроем, насколько я помню, мы сидели в шезлонгах, петербургские девушки: Ася Добужинская, она потом стала женой министра Временного правительства, Вера Хитрово, ослепительная красавица, и я… Рядом недалеко от нас возилась в мокром песке, вокруг граммофона, группа мужчин. Они вытащили на пляж граммофон, дуралеи, и корчили рожи, чтобы привлечь наше внимание. Среди них был и Мандельштам. В те времена, знаете, дамы не купались, но ходили на пляж…
— На каком пляже, где, Саломея Ираклиевна, где?
Профессорша трепетала теперь так, как, наверное, не трепетала во время обратного путешествия с караваном через Сахару. Всего лишь через трое суток после прибытия. За трое суток она успела убедиться в том, что больше не любит черного любовника. И в ней вновь вспыхнула любовь к ее черному мужу.
— В Крыму, если не ошибаюсь… Мы все, хохоча, обсуждали мужчин в группе. Знаете, Лимонов, — почему-то обратилась она ко мне персонально, — обычные женские циничные разговорчики на тему, с кем бы мы могли, как говорят французы, faire l'amour. Когда мы перебрали всех мужчин в группе и речь зашла о Мандельштаме, мы все стали дико хохотать, и я вскрикнула, жестокая: «Ой, нет, только не Мандельштам, уж лучше с козлом!»
— Ой, какой кошмар! Бедненький… Надеюсь, он не слышал… Как вы могли, Саломея Ираклиевна?..
— Я была очень молода тогда. Молодость жестока, Аллочка. Но он не слышал, я вас уверяю. Мужчины лишь поглядели на нас с крайним изумлением, может быть решив, что мы сошли с ума.
— Так что же он, даже не попытался с вами объясниться, сказать вам о своей любви? Никогда к вам не приблизился? — Профессорша, вернувшись с караваном в свою черную семью, объяснилась матери мужа, призналась в измене, и обе женщины, маленькая блондинка и черная стокилограммовая мама, прорыдав друг у друга в объятиях несколько часов, скрыли историю от мужа и сына, бывшего в отъезде. — Так молча и прострадал бедненький? Но почему, почему?!
— Его счастье, Аллочка, что не признался. Я так своих любовников мучила, кровь из них пила… — Старуха, высокая, привстала на стуле и оправила, потянув его вниз, мужское пальто. Улыбнулась. — Я, знаете ли, была злодейски красива в молодости, Лимонов. Считалась самой первой петербуржской красавицей, вышла замуж за богатого аристократа и вертела им как хотела… Он меня боялся, ваш поэт, Аллочка… Мужчины вообще очень пугливы.
Бывшая первая петербуржская красавица допила виски. Села.
— Я бы не взяла его в любовники. Вот Блок — другое дело. Блок был красивый.
— И если бы даже вы знали, что Мандельштам в вас очень-очень влюблен, Саломея Ираклиевна?
— Все мужчины вокруг меня были тогда в меня влюблены, Аллочка. — Бывшая красавица гордо сжала губы. Сняла очки. — Может быть, сейчас это малопонятно, — она сухо рассмеялась. — Но уверяю вас, что так это и было. За мной ухаживали блестящие гвардейские офицеры — аристократы… Не меня выбирали, я — выбирала…
— Да, я понимаю, — сказала профессорша растерянно. — Однако где они все, ваши блестящие поклонники? А он сделал вас бессмертной…
— …Некрасивый маленький еврей…
Старуха пожала плечами. Мы помолчали.
— Слушайте, — начал я, — Саломея Ираклиевна, я никогда об этом старых людей не спрашивал, но вы особый случай, я думаю, я вас не обижу. Скажите, а что чувствуешь, когда становишься старым? Что с душей и умом происходит? То есть каково быть старым? Меня это очень интересует, потому что и меня, как и всех, моя старость ожидает, если голову не сломаю, конечно.
— Вам придется налить мне еще один, последний виски, Лимонов.
Я исполнил ее желание. Пока я это делал, они молчали. Мне показалось, что ни профессорша, ни Диана-подружка не одобрили мой вопрос о старости. Нехорошо говорить о веревке в доме повешенного.
— Самое неприятное, дорогой Лимонов, что чувствую я себя лет на тридцать, не более. Я та же гадкая, светская, самоуверенная женщина, какой была в тридцать. Однако я не могу быстро ходить, согнуться или подняться по лестнице для меня большая проблема, я скоро устаю… Я по-прежнему хочу, но не могу делать все гадкие женские штучки, которые я так любила совершать. Как теперь это называют, «секс», да? Я как бы посажена внутрь тяжелого, заржавевшего водолазного костюма. Костюм прирос ко мне, я в нем живу, двигаюсь, сплю… Тяжелые свинцовые ноги, тяжелая неповоротливая голова… В несоответствии желаний и возможностей заключается трагедия моей старости.
Невзирая на то, что бывшая первая красавица сопроводила ответ улыбкой, погода нашей встречи после моего, очевидно все же бестактного, вопроса испортилась. Рембрандтовские лучи солнца покинули гостиную. Дети и гувернантки ушли с лужайки. Старая красавица сделалась неразговорчивой. Может быть, виски все же действовало на нее сильнее, чем на людей нормального возраста? А может быть, она просто устала от нас? Профессорша собрала книги, прочитанные старухой, и оставила ей взамен две свежепривезенные. Мы прошли по еще более темному, прохладному, хорошо пахнущему канифолью и лаком дому к выходу.
— Не меняйтесь, Лимонов. Будьте такой, как вы есть, — сказала мне старая красавица и дружески дотронулась палкой до моего черного сапога. — Аллочка, Дианочка, заезжайте. Мария возвращается в понедельник, в доме будет теплее и веселее.
Мы уже сидели в автомобиле, когда засовы изнутри защелкнулись.
— Ну, не жалеете, Лимонов, что посетили женщину, вдохновлявшую поэта? — спросила профессорша. Диана повернула ключ зажигания.
Я сказал, что не жалею, что бывшая первая красавица мне понравилась, хотел добавить, что сообщенное старухой открытие, что старится лишь тело, меня ужаснуло, но мотор взревел, и мы сорвались с места: Диана водила автомобиль чудовищно: нервно, порывами.
Женщины беседовали о женском на передних сиденьях, я же, предоставленный самому себе, стал воображать сцену на пляже. Сидящих в шезлонгах трех рослых красавиц и кучку мужчин вокруг граммофона в купальных костюмах 1911 года. Точных сведений о купальных костюмах того времени у меня не было, потому мое воображение нарядило их в полосатые костюмы «Игроков в мяч», такие бегают на известной картине таможенника Руссо. Но моему воображению никак не удавалось переодеть в зебровый купальный костюм Мандельштама. Вопреки моим усилиям, он так и прилег на мокрый песок в котелке и черном сюртуке. Маленький гном, он был похож на юношескую фотографию Франца Кафки. Утрированные, как карикатуры, оба они походили на Шарло.[36] Шарло, прилегший на мокрый песок, украдкой с обожанием поглядывал на самую красивую красавицу грузинского царского рода — княжну Саломею. И хохотали, ловя его взгляд, красавицы в шезлонгах. Как и во все времена, жестокие Соломинки, Цирцеи, Серафиты… Жестокие к маленькому Шарло, но не к «блестящим» (от обилия эполет и портупей?) гвардейским офицерам. Блестящие же гвардейские вели себя из рук вон плохо и, добившись любви красавиц, приучив их к члену, как к наркотику, бросали красавиц, били их по щекам, трясли, как кукол, швыряли в грязь. А красавицы, подползая по грязи, тянулись к их брагетам, то есть ширинкам, zipper тогда еще не было…