Эжен Ионеско - Наедине с одиночеством. Рассказы
Колосья совсем спелые, рука срывает один, и он откусывает зерно за зерном, не очищая. Потом — эти женские, почти девичьи, руки; они очень долго поворачивают его голову; затем он едва сдерживается, чтобы не впиться в сухие, приоткрытые от усилий губы, и вот наконец она раскрывает их — он помнит: губы, розовые до фиолета, погружение в них освежает — такие чистые, думает он… Но что это? Мощный язык выталкивает его на прохладные зубы, а затем и прочь. Он видит: длинным ногтем мизинца она вынимает из передних зубов шелуху, похожую на полупрозрачные надкрылья летнего жука. Рожь, догадывается он и глядит в окно: допотопный, словно из трухлявой жести, завод, зачерпывая ковшами, беззвучно перемалывает бумагу. Отвалы бумаги: рукописей, школьных тетрадок, обрывков газет, открыток, размокших записных книжек, стопорят поезд.
Он вдруг узнает салатовые листы с фиолетовыми кое-где строчками — ковш, роняя их один за другим, пронесся перед самым окном. Салатовая бумага и химический карандаш: да, да, он помнит: белая действует отпугивающе! Его блокноты! Он было рванулся к окну, как в углу шевельнулась куча угля: показалось? Он делает еще полшага: огромный пес, совершенно черный, вспыхивает глазами, как будто ветер вздувает угольки — едко, но тихо, — этого взгляда хватает, он бежит назад по вагонным проемам, вбегает в купейный, с ковриком, вагон, где сбавляет ход, невольно заглядывая в приоткрытые двери: мужчина, распахнув полы пальто, сидит на самом краю сиденья; натянув языком кожу на щеке, он состругивает опасной бритвой щетину — с короткого замаха, по одной — ш-ширк!.. ш-ширк!.. В следующем купе опять мужчина, очень крупный, в черном пальто, он стоит ко входу спиной; затем — опять это белое лицо, почти девичье, — никогда он еще так не предчувствовал, что узнает, но нет — он помнит только груди под тонкой тканью (она подняла руки перед зеркалом, как видно, пришпиливая сзади волосы — груди невесомо покачивают своими темно-рыжими куполами прямо перед его лицом, он опускает глаза на рисунок коврика в купе, помнит напоследок сухой шум ветра в окно…)
4Патентовед дышал себе в воротник. Он очнулся от собственного дыхания — этот запах вмиг привел его в себя, — так могло пахнуть только от его отца!
Патентовед обернулся так резко, что чуть не слетел на пути.
Я здесь, — прозвучал у него в голове знакомый голос.
Отец?! Как он похож на Феллини в этих очках! Кстати, он их привез из Италии.
Очки блеснули, как бы кивая ему вниз — отец стоит на квадратной площадке без перил прямо над ним; от ее черного, в отблеске очков, края, протягивается такой же черный силуэт руки.
Может, это и есть Феллини собственной персоной? Однако, оказавшись на площадке патентовед видит, что это и в самом деле его отец. У него вовсе не восковое лицо. Очень приятно сообщить ему об этом. И отцу это тоже очень приятно.
Он уже не проводит столько времени под настольной лампой над своими рукописями? Снимает, как и мечтал, сам? Что?! Разве и он, его сын, тоже должен участвовать в этих съемках? Он никогда раньше не имел к миру образов никакого отношения. Наоборот, как патентовед он просто обязан отбрасывать всякую образность и иллюзии. Напрочь. В этой работе проходит вся его жизнь…
Как он может не понимать, что это совершенно необходимо?! Отец смотрит на него снисходительно: то, что с ним сейчас происходит, конечно же, требуется отобразить!
Снимать, кстати говоря, патентовед сможет и сам — отец, сунувший ему рукоять камеры и отступивший на самый край площадки, выглядит таким обыденным, убедительность прямо-таки бьет из каждой его черты, но это не помогает; обращаться с аппаратом патентовед, естественно, не умеет — даже кнопку спуска и ту клинит в его бестолковых пальцах.
— Картины видны, — забирая аппарат, говорит отец почти без снисхождения, — когда ориентиры соизмеримы.
— Вот, — он навел фокус и небрежно качнул объективом в сторону платформы, приглашая одновременно к видоискателю. Патентовед прильнул глазницей к его кожаному седлу: персонажи движутся по мраморному, облитому бликами, пространству, картины складываются и распадаются, полностью успевая осесть во впечатлении о них; патентовед слышит, как отец двигает какие-то детали объектива; от шелеста одежд героев поднимается легкий, кружащий голову воздушный поток, но странное дело: чем сильнее он проникается их реальностью, чем, к примеру, больше деталей, вплоть до всяких застежек, шнурков, молний и кнопок на одежде персонажей, бросается в глаза, чем богаче общее поле, чем тоньше оно приработано в том, когда, кому и куда идти и что делать, чем естественнее сочетаются все эти замысловатые связи, тем меньше это может касаться его, патентоведа.
Что все это значит?
Отец сдерживает улыбку:
— Видишь? Они там только смотрят, — говорит он. — Даже когда действуют, даже когда говорят — они смотрят и молчат. Они смотрят, и чувства, которые в жизни отстают от действий и слов или же опережают их — у них слиты. В этом тайна кино.
— Возьми хоть вот этого, — поманив кого-то, затертого персонажами куда более колоритными, добавил отец. — Он тебе скажет.
Издали этот человек показался патентоведу совершенно невзрачным: то ли узким, то ли приплюснутым. Он не подходил — придвигался, отвернув, будто в узде, шею. Кожа серо-желтая, как старая фотобумага, лоб далеко облысел, лицо, длинное само по себе, из-за лба кажется удлиненным уже до безволия, на темени качается белесый пух, глаза этот человек безвольно прячет. Весь его вид говорит о какой-то существенной недоделке.
Невзрачный останавливается метрах в пяти, явно не желая подойти ближе. Запрокинув свою, отвернутую уже до отказа, голову, он поднимает наконец глаза. Взгляд шаткий, но жесткий, как при болезни Паркинсона, и такой же дико-осмысленный.
Взмахом руки отец опускает площадку и как ни в чем не бывало подходит к нему, уже дрожащему, и тот сразу скрывается за его массивной фигурой.
— Обычное дело, — говорит отец, поглаживая человека по спине.
— Т.? — у патентоведа ни с того, ни с сего вырвалось имя единственного героя его вагонных записок. Но он тут же одернул себя: что? взбредет же на ум!?
— Обычное дело, — продолжает отец, — но тебе этого уже можно не опасаться, — говорит он непонятно кому.
Он, патентовед, недоумевает? С чего бы это вдруг? — отец делает паузу.
— Впрочем, это бывает, — говорит он со вздохом. — Ты отлично знаешь то, что тебе требуется показать — от этого все и идет. Его надо воспроизвести только так и не иначе, а оно или вырывается из рук (на этих словах отец запнулся: он едва успел схватить рванувшегося вдруг в сторону Т. за край пиджака — в том, что это не кто иной, как Т., сомнений быть не могло; его растерянное лицо выражало уже особую, вынужденную силу; с огромной решительностью освободился он от руки отца и встал прямо перед патентоведом), или вдруг изменяется до неузнаваемости, — закончил отец и отступил в сторону.
Поглядывая то на одного, то на другого, он проговорил:
— Слишком большая привязанность. Все ищешь, ищешь свое «я», не отступаешь от заданного, по следам, буквально шаг за шагом преследуешь какой-то образ, чтобы он не дай Бог не распался и — вот…
— И кто он, этот я?! — крикнул патентовед своему отцу.
Молчание.
— Кто этот я?! — крикнул он Т.
— Кто он?!! — закричал он прямо в лица обоим.
— Он — патентовед, — сказал Т., почти не разжав губ. — Патентовед и только патентовед, — повторил он безжалостно.
Отец лишь вздохнул, извлек из нагрудного кармана сигару и с незажженной сигарой во рту отвернулся к остальной платформе.
Все это было так откровенно, он не удосужился хотя бы для виду прикурить, патентовед чувствует себя совершенно сломленным.
— Патентовед, — говорит он.
И повторяет:
— Патентовед.
Па-тен-то-вед!!! — кричит он во всю мочь.
Т. вкладывает свой взгляд в него, как в ножны, и — удаляется.
— Они не могут быть ни с кем, ни с чем, — произносит его отец, все еще отвернувшись. Он сутулится, чем опять напоминает патентоведу грузного, нахохлившегося Феллини — таким он ему запомнился по одному телеинтервью. — По сути, — говорит отец и медленно поворачивается, — они могут только одно: уходя, освободить мгновение, в котором побывали.
Тут его отец подходит и наклоняется к нему — патентовед сидит на корточках, закрыв голову руками.
— И тут ничего не поделаешь, — шепчет отец. — Окружи его красками, напои его тенями, прояви его как угодно, но будь готов к тому, что чем яснее у тебя это выйдет, тем будет очевидней, что все это — иллюзия. Он не там. Он — здесь!
Голос его входит прямо в ухо, хотя патентовед прячет, прячет голову под мышку.
5Поезд отошел и люди на платформе сдвинулись к этому месту перед стеной: человек вцепившийся в бронзовые цифры на ней (1960, год сдачи этой станции в эксплуатацию), поначалу показался им живым — глаза открыты, волосы надо лбом, редкие и седоватые, шевелит сквозным дыханием тоннеля, — они сперва кричали ему, чтобы он не двигался, за дежурным по станции уже послали и сейчас его снимут.