Доминик Ногез - Бальзамировщик: Жизнь одного маньяка
— Ах, вот как? — вежливо спросил Моравски.
— У правых и левых свои взгляды, — продолжал дядя, — и их нельзя сравнивать, как сахар и соль.
— Однако многие нынешние знаменитые кулинары, — прошептал библиотекарь, — изобретают блюда, где соль и сахар удачно сочетаются.
— Вроде курицы с вареньем? Оставляю ее вам!
— Оставим лучше подобные метафоры.
И библиотекарь прежним спокойным тоном призвал на помощь Историю, «простую и великую Историю», которая является «огромной естественной лабораторией» и в силу того неизмеримо выше относительности наших понятий. Она постоянно демонстрирует нам эволюционные процессы, сближения, масштабные перевороты. Например, в эпоху «дела Дрейфуса» Октав Мирбо,[71] сторонник правых, в конце концов присоединился к дрейфусианцам, которых с самого начала поддерживал Поль Леото,[72] человек, которого также вряд ли можно было бы причислить к левым. С другой стороны, сторонники левых, Жюль Гюэс, а вначале даже сам Жорес, колебались, стоит ли защищать «предателя» Дрейфуса. Во время Второй мировой войны можно было наблюдать, как самые преданные сторонники левого движения становились коллаборационистами, между тем как роялисты и правые присоединялись к Сопротивлению. Впрочем, если бы не подобные перемещения, как могло бы меняться большинство людей?
— Есть люди, — добавил он, — которые становятся левыми из-за правых убеждений: например, коммунисты-сталинцы, готовые к физическому насилию, цензуре и предвыборным подтасовкам, — разве они левые? И наоборот, во Франции и в Италии существуют демократы-христиане, считающие себя правыми, но способные на истинное благородство в социальной политике, а также «либералы», весьма «либеральные» в плане нравов. Вы могли бы заметить, — заключил он, — что все прогрессивные сторонники контрацепции и абортов считают себя правыми: Невирт,[73] Симона Вайль.[74]
И на какую-нибудь Кристин Бутен[75] всегда найдется своя Розелин Бланшо.
— Не валите все в одну кучу! — возмущенно воскликнул дядя. — Вы прекрасно понимаете, что по сути своей человек левых взглядов не имеет ничего общего с правым! Наилучший пример — это вы и я, которые не могут достичь согласия практически ни по одному вопросу!
— Тогда получается, что вы правый? — вкрадчиво спросил библиотекарь, допивая свой коктейль. — Потому что я-то как раз левый.
Дядя фальшиво рассмеялся. Я подумал, что он наконец обратит все в шутку и разговор войдет в мирную колею. Но тут он, обращаясь уже непосредственно ко мне, спросил, что я думаю обо всем этом — правых, левых и так далее. Но он явно выбрал неподходящего собеседника. Я едва удержался, чтобы не сказать ему, что у меня даже нет избирательной карточки, — Эглантина тоже упрекала меня за это. Я лишь пробормотал, что достойные люди есть в обоих лагерях и я одинаково уважаю как Фабьюса и Рокара,[76] так и Ширака и… (тут дядя скорчил жуткую гримасу, и я воздержался от того, чтобы продолжать список). По моему мнению, то, что действительно имеет значение, — это, пожалуй… (я помедлил, стараясь выиграть время) убежденность и готовность пойти на жертвы во имя своих взглядов — одним словом, личное мужество и порядочность.
Воспользовавшись паузой в разговоре, Жан Моравски имел несчастье вмешаться:
— Я бы еще сказал о трудностях: чем труднее занимать ту или иную позицию — поскольку она неоднозначная и раздражает экстремистов с обеих сторон, — тем больше шансов, что…
Он не смог продолжать, потому что дядя, повернувшись ко мне, стукнул кулаком по столу:
— Убежденность? У фашистов тоже она была. Готовность пойти на жертвы? Бразильяш, Дрие Ла Рошель были к этому готовы, и бойцы из дивизии «Шарлемань»[77] — тоже! Это не критерий! Трудности, неоднозначность? Это к иезуитам!
Потом он поднялся и, демонстративно не обращая внимания на Моравски, бросил мне таким тоном, словно это я был во всем виноват:
— Ты меня совершенно вымотал! Лучше бы я сегодня вечером остался дома!
Я не осмелился возражать ни словом, ни жестом. Все остальные тоже сидели не шевелясь, кроме Мартена, который, взглядом спросив у нас разрешения, сделал официанту жест, который можно было истолковать: «Запишите на наш счет!»
Весельчаки за соседним столом изобрели новый жаргон, смысл которого заключался в том, чтобы произносить слова, используя только гласные звуки (оставив, тем не менее, какие-то смутные намеки на согласные), и принялись, хохоча, обмениваться фразами: «Ху-хи-хо-хэ-хер-хан-хи-хифле-хур-хо-хэт?» — или бормотать с воинственным видом: «Ха-хон-хан-ха-хэ-ха-три-хи-хо!» и «Хе-ха-хут-хина-а-але!» — вплоть до того момента, как снова показалась полицейская машина, чье появление недавно так возмутило дядюшку. Один из молодых людей посмотрел на нее и вполголоса сказал остальным что-то такое, отчего их смешки сразу стихли. Потом я услышал, как одна из девушек отчетливо произнесла слово «арестовали» с акцентом, который я сразу же узнал: это была итальянка из «Таверны» мэтра Кантера. Итак, я опять оказался по соседству с «Содружеством фуксии» — по крайней мере, с тем, что от него осталось после того, как Клюзо задержал его предводителей.
— Мне очень жаль, — внезапно сказал Моравски. — Я был не прав по отношению к вашему дяде.
Но я жестом прервал его извинения:
— Знаете, я не слишком хорошо с ним знаком. Я всего лишь его племянник. Он никогда не был слишком семейным. Еще когда я был маленький, у него была репутация человека, который ни с кем не может поладить. Хотя когда я вспоминаю свою семью, то не могу его в этом винить…
Вдруг я прикусил губу:
— Но как же он сейчас вернется в Венселотт? Машины у него нет, а такси в такое время уже не найдешь…
— Вот незадача! — пробормотал Моравски. — Я мог бы его подвезти, это мне как раз по дороге… Но вряд ли бы он согласился после…
Библиотекарь слегка улыбнулся. Разумеется, дядюшка вряд ли согласился бы на то, чтобы его подвозил «иезуит»!
Толпа на улице немного поредела. Внезапно я заметил Филибера. Он нас не видел — и неудивительно: он был целиком поглощен своей спутницей, юной блондинкой, очень похожей на Прюн. Если бы Эглантина не сказала мне, что ее сестра уехала к бабушке, я решил бы, что это она и есть. Но так или иначе, мой неутомимый друг продолжал свои завоевания. Вместо «Тысячи и одной ночи» у него теперь, очевидно, насчитывались донжуанские «mille e tre»![78]
Со всеми сегодняшними перипетиями я добрался домой лишь к двум часам ночи. Эглантина не спала. Однако ничего мне не сказала. Иначе говоря, она на меня дулась. Почему-то именно сегодня она собиралась остаться у меня на ночь. Я спросил, не случилось ли чего. Она не отвечала. Когда я раздевался, то, очевидно, под воздействием «Антильских поцелуев» запутался в брюках и упал прямо на нее. Но вместо того, чтобы извиниться, принялся хохотать. Эглантина со злостью оттолкнула меня. «Да что с тобой сегодня?» — мягко спросил я уже немного позже, наконец улегшись в постель. «Поговорим завтра, — прошипела она, — когда ты протрезвеешь!» «Со мной все в порядке! — запротестовал я. — Выпил пару коктейлей с Мартеном и… впрочем, это не важно, но я вполне трезв! Что случилось?» Тогда она резко села в кровати и заявила, что ждала меня с одиннадцати вечера и надеялась, что мы сходим в клуб или кафе. «Но ты ведь сказала, что вечером поедешь к родителям!» — попытался возразить я. «Я с ними только ужинала! А потом рассчитывала, что мы куда-нибудь сходим». — «Извини, я не понял». Последовало долгое молчание, потом Эглантина, повернувшись ко мне спиной, продолжила свои обвинения. Я до сих пор слышу, как она четко выговаривает эти слова — хлесткие, будто вибрирующие от ярости (должно быть, Эглантина повторяла их про себя множество раз, и каждое из них было отточено, как кинжал): «Так или иначе, я думаю о том, стоит ли нам оставаться вместе. Да, разумеется, ты такой классный, я тоже, и мы похожи на пару, которая прожила вместе лет пятьдесят и которой не надо длинных разговоров, чтобы понять друг друга. Но вот в чем дело: нам обоим нет еще тридцати, а знакомы мы всего с полгода. Ищите ошибку». Потом она добавила (при этих словах я подумал: уж не намекает ли она на мои последние интервью для банковской картотеки?): «Наша история — это не история любви, а ее некролог». И больше уже ничего не говорила. Я тоже.
Я внезапно проснулся около четырех утра. Во сне мне почудилось, что грохнул взрыв. Скорее всего, это просто хлопнула входная дверь внизу. Я некоторое время сердито и настороженно прислушивался к окружающим звукам, как человек, который хочет уснуть, но боится, что его снова разбудят. Но не было слышно ничего, кроме мерного дыхания Эглантины. По крайней мере, она больше не гневалась… Однако сон все не шел. Я поднялся и на ощупь, хватаясь за мебель, подошел к письменному столу, залитому лунным светом. Снаружи все было как обычно, но окно ванной комнаты Бальзамировщика было широко распахнуто, и в нем горел свет. Это было на него не похоже. Небо было абсолютно безоблачным. Я поднял глаза, пытаясь отыскать Большую или Малую Медведицу, но, разумеется, не нашел. В этот момент мое внимание привлекло нечто, промелькнувшее в освещенном окне. Это было тело мужчины, гладкое и мускулистое… тело Квентина Пхам-Вана, юного банковского уполномоченного, который бесшумно и едва заметно пританцовывал, стоя перед огромным зеркалом. Он ритмично переступал с одной ноги на другую, и его ягодицы поочередно приподнимались. Правую руку он в такт движениям вскидывал над головой, которой одновременно покачивал из стороны в сторону. Я почти сразу отступил от окна — не столько из боязни, что он меня заметит, сколько из смущения застигнуть врасплох кого-то, кто полагает себя в полном одиночестве и не замечает, что на него смотрят. Я вернулся к кровати и лег.