Асар Эппель - Латунная луна : рассказы
— Это не наркотик… Это котик-воркотик… И вот его паспорт привязан.
— Не морочьте таможне голову! Нам он известен как нарушитель! Кстати, сколько мышей ваш “воркотик” собирается вывезти? На человека полагается только одна мышь и одна бутылка водки…
Услыхав про мышей, Верка задрожала — она их ужасно боялась — и выпустила кота из рук. Тот мягко шлепнулся на пол и тут же бешено завертелся, норовя поймать привязанный к хвосту паспорт.
— А вот пропеллером прикидываться не надо! — сказал мальчик. — Винтовые самолеты нашей компанией не икспилотируются. Пройти облачность, — он указал на расписанные облаками стены, — способны только турбовинтовые борта… Так что, если хочет, пусть вертится вхолостую…
…Знаете, даже вспоминать удивительно, как мы пробивались к тому, кем стали и чем обзавелись. Совершенно инстинктивно, практически вслепую и на ощупь мы устремились от пайковой жизни и продовольственных наборов к своему преображению. Шли, словно на нерест. Против течения, вопреки и наперекор. Помню, как, переселившись наконец в однокомнатную квартиру, я, молодой, холостой и ошарашенный обретенным счастьем, а оно состояло из двадцатиметровой комнаты с альковом, девятиметровой кухни, прихожей и лоджии, стал это самое счастье преображать и приспосабливать под себя.
Лоджию я хитроумно переоборудовал в кухню, а кухню — в кабинет; всю целиком — стены и потолок — обшив листами латуни. Раздобыл я эти листы на номерном заводе, надраил их до блеска и сидел, как в золотом ларце, водил пером — я тогда вознамерился стать поэтом. Шкаф для пальто и костюмов во имя экономии места был приделан к внутренней стороне входной двери и, когда она отворялась, перемещался с ней заодно. Но самой невероятной выдумкой был бассейн — его я соорудил в комнате…
— Как это? — удивилась она.
— Вот-вот, как это! В бассейн пускали воду из пастей два мраморных льва — видом точь-в-точь как на воротах бывшего Музея Революции. Приволок я их из разрушенной барской усадьбы — все мы тогда ездили за иконами и прялками, и многое в захолустье, представьте себе, находилось еще на своих местах. В берегах бассейна, поднятых над полом, были устроены открывавшиеся сверху ящики для белья и рубашек и прочие необходимые в хозяйстве хранилища. Там же находился бар. Его лючок был расположен поближе к алькову. Сам же альков отделялся от бассейна царскими вратами — их я привез из маленькой церковки сельца Копытова во Владимирской… Таким образом альков получался за коваными этими церковными дверями. Ну не смешно ли?
— Смешно! — Уже некоторое время она, точно ее дергали за ниточки, странным образом согласно кивала на все его слова.
— Эй! Давайте сюда! По сосиске белой получите! Чего рассекретничались?
— Сейчас, сейчас! — опять же автоматически отозвалась она, а ее собеседник от рассказа отрываться не стал и только поудобнее расположил на сарайной стенке ладонь.
— В алькове был устроен свод из парашюта, подаренного мне летчиками, и помещалось ложе два на два, застеленное шкурой памирского барса. Шкуру эту привез тамошний большой начальник, стихи которого я переводил для очередной декады.
— Зачем вам все это было нужно?
— Затем, что была молодость, затем, что мы рвались к достойной, как нам представлялось, жизни и делали для этого что могли и умели…
— И только?
— Не только! В бассейне обольстительно плескались девушки! Им тоже мерещились роскошь и нега мавританских сералей… — оживившееся было его лицо на мгновение отяжелело.
— В холодной воде?! — чтобы хоть как-то выпутаться из последней реплики, сказала она.
— О нет! Все регулировалось! Они, словно пенорожденные Афродиты, вставали из воды, которая шумно по ним стекала, и краниками, упрятанными возле львов, подбавляли, когда считали нужным, теплую… И бар располагался рядом…
Это было, пожалуй, слишком. От малознакомого человека такое слушать не стоило. Однако говорилось все как-то иронически и подавалось как стародавняя смешная выдумка, хотя “пенорожденная Афродита” характер разговора, конечно, изменила, а вода с приходивших в гости глянцевых мокрых девушек стекала настолько правдоподобно, что разговор из околосарайного дачного переходил в категорию беспокойных и тревожащих, какие слышать ей, пожалуй, не доводилось…
…Пройдя таможню и взяв под мышку кота, который теперь считался ручной кладью, хотя по-прежнему свешивал лапы и хвост, Верка, облачившись в достигавший до пола фартук мамы отважного пилота, сперва побывала в стюардессах, разнося пассажирам кошачий корм. В пассажирах, ясное дело, подвизался опять-таки зеленоглазый кот. Мальчик между тем, как настоящий самолет, все время жужжал и рокотал, отдавал команды воображаемому второму пилоту, озабочивался появившимся по курсу не в своем ишалоне каким-то самолетиком и страшно досадовал на стюардессу, забывшую принести ему в кабину кофе.
В конце концов он совсем рассердился:
— Прошу вас, гражданка, раз вы без билета, из самолета выйти!
— Там же небо! — пискнула Верка.
— Ну и что! — высокомерно заявил он. — Знаю и без вас! Навязалась ты на мою голову, Верка! На таможне тебя выручай, стюардесса из тебя не получается. Поэтому, Верка, ты будешь дверка! И только попробуй размергетизируйся!..
…С полянки по-прежнему кричали, что “сухое кончается”, что “хватит вам любезничать”, что “последнюю сосиску твоего мужа доедаем”, и, когда она сказала: “До чего надоели эти крики!”, он предложил: “Давайте уйдем на мою территорию. Я же здешний сосед. Заодно увидите, куда приводит дорога от латунного шика и барсовых шкур. Хотя, честно говоря, никак не соберусь всё доделать. Да и нужно ли что-то менять? Пускай земля остается какой была”.
Дорога к его участку шла через заросший кустами дикий подлесок, вернее, перелесок, переходивший в подмосковный лес. Под ногами хрустели мелкие сыроежки и еще какие-то малопримечательные грибы. “Аманита вагината”, “болетус сатанус” — вполне небрежно называл их спутник, не отвлекаясь от неспешного своего монолога, который она, сколько ни вслушивалась, все больше не понимала. У самых ее ног неловко, словно раненая, какое-то время бежала птичка с рыженькой грудкой, а потом вдруг упорхнула. “Доступной прикидывается! Мол, если желаете, можете меня поймать, а на самом деле, — сказал он, — от гнезда отваживает…”
Она понимала, что надо бы вернуться к мангалу и полянке, но то, что он говорил, было интересно и необычно, хотя, как мы уже сказали, ни одно слово до нее толком так и не доходило. К тому же завиднелся его дом — бывшая чухонская курная изба — рассевшийся на участке, приземистый, как машина ее мужа, сруб, и запахло вековым дымом давнего чухонского обиталища, хотя, возможно, это тянуло и от наружного камина, — здесь, разумеется, он имелся, — а в нем, особым образом расположенные, лежали ольховые поленья. “На ольхе вообще-то положено коптить домашнюю колбасу, но такой уж я транжира”, — сказал он, а еще сказал: “Обожаю, когда от повелительной каминной спички истерически вспыхивает береста!”
Издалека, откуда они ушли, доносились голоса и по-прежнему долетали тревожащие запахи — совершалось великое жертвоприношение пикника.
Ей же все больше хотелось вина.
Лицо ее спутника качалось перед ее лицом, оставаясь требовательным и неотвратимым. Требовательности этой обязательно надо было соответствовать, потому что иначе не бывает, не было и не будет. И, хотя для связности рассказа такое может показаться наивнейшим из сравнений — безвольно свисали лапы не только у кота…
Дома она, конечно, сразу порывисто склонилась над мальчишкой. Тот сосредоточенно спал. Причем в летчицкой отцовой фуражке. Можно было не сомневаться, что в заоблачной белой своей комнате он продолжает вести самолет так же уверенно и отважно, как папа. Небеса его сна были синие, а облака, плывшие в них, белые-белые. Огромные, клубящиеся и сияющие. Из-за облаков то и дело появлялись какие-то дерзкие самолетики, но, завидевши его борт, который он вел твердой, как у папы, рукой, сразу уныривали обратно. Верка же покорно пребывала дверкой, а потом, чуть не разгерметизировав самолет, сама себя отворила и ушла домой к бабушке. В соседнюю квартиру.
Рядом с мальчишкой, изображая собой уютный меховой бублик, дрыхнул кот, и ей вспомнилось мужнино “погладь кота” — она протянула руку и привычно сунула ее в меховой этот спящий бублик, а кот с готовностью — он же был покладистый и всегда на все согласный, — обнаружив сложенные лапы, баранку своего сна развернул, а голову с белым горлышком откинул, тотчас заведя самую уютную песню.
То, что она видела, должно было бы расположить накуролесившую за день растерянную ее душу к сокрушенным чувствам и глотанию слез. Ей следовало бы удручаться, всхлипывать и, глядя на летящего в белых облаках спящего в летчицкой фуражке мальчика, корить себя, каяться и что-то шептать… Как в кино… Тогда все было бы правильно… Тем более что наверняка примчавшийся, куда летел, ее муж-летчик, вот-вот должен был позвонить… Он всегда отовсюду звонил…