Пер Петтерсон - Я проклинаю реку времени
— Можно, — сказал он и дал мне еще пол-литра, потом еще, а когда я допил четвертую кружку, то был уже очень пьян. И чувствовал себя плохо. В голове шумело. Я стоял с пятой кружкой в руке и думал, что пора идти, что если я сделаю еще глоток, то мне каюк. Потом я отпил еще большой глоток, и тут мужчина в дальнем темном углу встал из-за стола и пошел в мою сторону. Его шатало. Он вышел на свет справа от бара, как зомби, теперь я отчетливо видел его лицо — на левой щеке повыше скулы был лиловый припухший синяк. Я не верил своим глазам. Это был человек с парома. И он продолжал двигаться ко мне. Я не знал, что делать, я испугался, я чувствовал, что моя жизнь в опасности, в смертельной опасности фактически. Я покрепче сжал кружку с пивом — он был уже в метре от меня. Наконец мужчина остановился и теперь просто смотрел на меня, молча, пару раз моргнул, зажмурился, снова открыл глаза, взглянул в мои и сказал с такой болью в голосе, что я чуть не заплакал:
— Зачем было драться?
Я глубоко вздохнул, не стал защищаться, а сказал:
— Я искренне сожалею. Честное слово. Я думай ты преследуешь меня. Угрожаешь. — Я был уже сильно пьян, это наверняка, потому что добавил: — Я боялся, что ты выкинешь меня за борт.
— Чего? — переспросил он. — Выкину тебя за борт?
У него был такой растерянный вид, что мне стало его жалко, и вовсе не из-за красно-синего фингала на скуле.
— Прошу прошения, — снова извинился я, — это была дурацкая мысль, но я немного перебрал, и напугался, и так подумал.
— Меня испугался? Я же Могенс.
— Что?
— Могенс, — сказал он. — Меня зовут Могенс.
— Могенс, — отозвался я.
— Я — Могенс, твой друг. Друзей нельзя бить, это неправильно.
— Мы друзья? — спросил я. Он был пьян сильнее, чем мне показалось. Сильнее, чем я.
— Конечно, друзья. Ты что, не помнишь? Я узнал тебя на пароме с первого взгляда, — сказал человек по имени Могенс дрожащим голосом, в котором теперь вдруг зазвучало явное раздражение.
Я ничего не понимал. Он узнал меня в баре на пароме, но как он мог узнать меня? Могенс, думал я, его зовут Могенс, черт меня возьми, какой такой Могенс? Я знал в жизни только одного Могенса, и мы с ним дружили, это правда. И это он стоял сейчас передо мной, теперь это было легко увидеть, просто он стал старше, как и я стал старше, а вчера вечером, или ночью, в баре парома я просто чудовищно ошибся, когда сказал себе, что человек в дальнем углу ничего не может знать о моей жизни, потому что Могенс мог, он был моим другом. Причем много лет. Каждое лето, когда я приезжал сюда на каникулы на корабле с названием «Висла», или «Кронпринц Улав», или «Шкипер Климент», или «Акерсхюс», а то и «Корт Аделер» или «Петер Вессель», Могенс неизменно стоял у здания морского вокзала и махал рукой, уперев взгляд в поручни, через которые я перегибался, рискуя свалиться, и тоже изо всех сил махал ему. Я никогда не понимал, откуда он узнавал дату моего приезда. Но именно в то утро, когда мы приплывали на корабле с каким-нибудь из этих названий, он ждал нас у зеленого вокзала, и до меня только теперь в баре рядом с книжной лавкой Розы дошло, что он, должно быть, караулил на причале и неделю и дольше, чтобы оказаться на месте в тот именно день, когда я приплыву на большом корабле, увижу его рядом с зеленым вокзалом и подниму руку помахать ему.
Я старался стоять прямо и не шататься. Я протянул ему правую руку.
— Привет, Могенс, — сказал я, — сколько лет. Очень рад встрече.
Он взял мою руку в свою, сжал и сказал:
— Ты уверен? — И дал мне в скулу кулаком левой руки, одновременно правой поддерживая меня под спину, так что я не упал, а повис у него на руке, и он звезданул мне еще раз, убрал свою руку, и я повалился в ноги стоявших у бара. Больно, черт побери. Я закрыл глаза и сначала просто лежал на спине, приходя в себя, скулу разрывала боль, совершенно несусветная какая-то, и ни один человек в баре не пришел мне на помощь. Я приподнялся на локте и увидел, что Могенс не очень твердо возвращается к своему столику в самом темном углу. Наша дружба кончилась, и я сразу пожалел о ней, какой она была когда-то, какой могла стать теперь, но все летние каникулы исчезли, и не только потому что я забыл их за двадцать пять лет, но потому, что не имело смысла дальше их помнить.
21
Наступало Рождество, я работал на фабрике уже полгода. Я старался воплотить в жизнь каждое партийное решение, но не мог. Я выставил себя кандидатом в завклубом и получил четыре голоса: двоих старых папиных приятелей, Элли и уборщика, который был глуховат и поднял руку не в тот момент. На фабрике меня звали Сталин-младший, хотя о Сталине я никогда не говорил, я его ненавидел, он все испортил.
Но сама по себе работа давалась мне хорошо, как ни странно. Я оказался не хуже остальных, наоборот, был самым проворным в первом дивизионе, самым скрупулезным, что я ни делал, давалось мне легко. Почти все в работе доставляло мне радость: ритм конвейера, резкий запах из плавильной камеры, и когда я проводил электропогрузчик, на вилке которого громоздились затянутые в пленку пачки журналов, сквозь распашные двери из тяжелого пластика и, описав полукруг по грузовому подиуму, останавливался в пальце от припаркованного задом грузовика и медленно опускал свою ношу точно на место, сантиметр в сантиметр, а потом сдавал назад, разворачивался и ехал за следующей партией.
Те, с кем я учился в школе на Дэлененг-гате, сказали бы, что я горемыка-неудачник и что это скучно и наверняка сушит мозг, вот так все время делать одни и те же механические движения, как мне предстояло делать каждый день так долго, как только возможно заглянуть в будущее, но, честно говоря, мне было плевать на них. Открытием для меня самого стало то, что работа давала мне свободу думать о важных вещах или просто уноситься в мечты, если становилось слишком шумно. Работа не была трудной, но требовала физической выносливости, умения держать ритм и взаимодействовать с другими, и мне нравилось ощущать свое тело, когда я носился по всему этажу в поисках механика, или сталкивал грузовую клеть назад в типографию, или просто стоял у ленты рядом с Элли и все шло как по маслу, а в короткую паузу я успевал проглотить еще страницу книги, которую читал в то время, «Миф об У Даоцзы» Свена Линдквиста, где говорится: «Можно ли добиться социального и экономического освобождения с помощью насилия? Нет. Можно ли добиться этого без насилия? Нет».
Об этом стоило подумать, и я думал, а дни тем временем шли своим чередом, но все было не совсем так, как представлялось мне изначально. Между мной и всем остальным цехом лежала пропасть политики, и всякий раз, когда я пытался перевести разговор на два течения в профсоюзном движении — красное, революционное, и синее, консервативное, ребята хлопали меня по плечу и уходили, смеясь и качая головой, выкурить сигаретку или перекинуться в картишки в столовой двумя этажами выше, если дело было в обед. И хотя мой отец проработал здесь много лет и был любим всеми, и все твердили, что мы с ним очень похожи, я не хотел становиться таким, как он, не хотел любить свою работу так, как любил он. Я и раньше не чувствовал себя похожим на него, а теперь тем более. Я хотел быть другим. Делать все по-другому и стать новой точкой отсчета. Но никак ею не становился, и вдруг до меня дошло, что это, наверно, невозможно — отречься от того Арвида, кем я был всегда, повернуться к нему спиной, как я все время пытаюсь, вытащить его за волосы и упихать его в нового Арвида, которого я еще сам не знал; в здравом уме и трезвой памяти перестать быть Арвидом, которым гордились и которого любили самые дорогие для меня люди, что махали мне и ласково окликали, когда я шел по дорожке к дому, Арвидом, который получал сотенные от мамы, если оказывался на мели, а в благодарность поступил как я — перешел в четвертое сословие, которого давно нет, оно стало анахронизмом. Похоже, это же случилось и со мной. Я выпал из времени. Или просто у меня червоточина в характере, трещина в фундаменте, которая с годами становится все глубже.
И снова двойная смена, вечерняя плюс ночная, я вымотался до предела. Голова кружилась, я чувствовал себя как пьяный. Я поехал домой на метро, но на станции «Хасле» поезд остановился, потому что в проходе упал мужчина, он дергал руками и ногами, видимо, эпилепсия, я в первый раз видел приступ. Он бился головой о пол, но все в вагоне были такие уставшие, они ехали и дремали и не хотели просыпаться, но и не знали, что делать, поэтому просто стояли и озадаченно наблюдали, так что очнуться и вернуться к слепящей жизни пришлось мне; я скомандовал, чтобы его держали и он не ударился, а сам побежал через вагоны предупредить машиниста, побежал как коммунист и бойскаут, кто-то из них, но все кончилось хорошо, я вышел из поезда на синей станции, поднялся по лестнице и на улицу, в голове гулял ветер, словно крутилась ветряная мельница. Было утро и в воздухе что-то резкое, к чему я не привык, постоянный искусственный свет что-то сделал с моими глазами. Я стал щуриться и ходил теперь в темных очках в любую погоду, в горле не заживала ссадина, открытая рана, наверно, заражение дыхательных путей.