Николай Крыщук - Кругами рая
Вчерашний день уже наутро казался людям давностью, история виделась застарелой болезнью, с рецидивами которой надо покончить во имя будущего, которое, впрочем, все равно было неизбежным, как рассвет. Ощущение настоящего съежилось при этом до календарной недели, исполненной недугом долга, и, как у всех, заканчивалась воскресеньем.
Храмы, правда, приспособили под склады. В старое искусство человек не мог войти по незнанию языков и обычаев, а в новом ему отказали от места. Он на все махнул рукой и решил устраиваться сам.
Последнее Григорий Михайлович, без сомнения, относил и к себе.
Однако это ведь только так говорится: «сам по себе». В действительности от этого камня расходятся не три сказочные дороги, а миллионы путей. «Сам по себе» крепкий инженер с садовым участком и нобелевский лауреат, советский «горлан» и карманник Шура Балаганов – всем кажется, что они сами по себе.
Но известно, что и дождевой червь не переползет через дорогу, если обстоятельства откажутся тому способствовать. А человек существо еще и социальное – теснота и зависимость от ближнего и опасностей куда больше. Учтем при этом громоздкое сооружение государства с его учреждениями, то и дело проверяющими гражданина на гибкость и выживаемость. Короче, «сам по себе» не более чем жизненная установка, почти метафора. И уж ничего глупее, чем слово «самодостаточность», нам по крайней мере не известно. Хотя мы, заметьте, и звуком не наметили, что существуют еще такие, чисто человеческие изобретения, как душа, Бог, бессмертие – сегодня фантомные, идущие скорее по разряду комического, но это пока кого не коснется. А коснется непременно, даже и самого просто устроенного человека. Что уж говорить о Григории Михайловиче? Тут как раз и может неожиданно пригодиться то, от чего человек когда-то решительно отмежевался.
* * *Когда старик появился на свет, шла война, на которой, не дождавшись его рождения, погиб отец. Грудь мамы высохла от голода. Его выкармливали подкрашенной молоком жидкостью с сахарином, не возлагая особых надежд. Но мать все же надеялась, а он, вероятно, хотел жить. Так в беспамятной воле к жизни и пропустил войну.
Их с мамой комната была одновременно кухней, потому что кухни в коммуналке не было. В комнате стояла керосинка, продукты хранились между рамами крохотного окна, потолок от чада обрастал шерстью; по ночам она шевелилась, вызывая тихую атавистическую тоску. В коммуналке и все жили тесно; ссорились отчаянно, болели коротко, каждый был равен своей репутации, а тайны бывали только у детей.
За Гришей еще долго сохранялось прозвище «Рахит». Из всех детей, вероятно, он один жил без тайны, для которой в детстве необходим хотя бы один сообщник. Большинство ребят приехали из эвакуации, все были старше его и в острой форме переживали приступы иронии с уклоном в садизм. Девочки пытались ущипнуть, мальчишки учили ловить правильный поток воздуха, который бы поднял его, легкого, над крышей. Он понюхал землю раз, другой, а потом пустил в обидчиков костлявые кулаки, которые оказались разительней кастета. Его, конечно, подержали в объятьях до прекращения воинских судорог, но мирный договор был заключен, и даже без обидных слов.
Гриша привык к своему одиночеству без мечты, которая на худой конец могла бы быть его тайной, но только из чего ее было строить? Мир его составляли скрипучая деревянная коляска, в которой возили его младенцем, заячья лапка, дровяные щепки и веревка для строительства самолетов, мухи и божьи коровки, мамины молитвы и сказки, прохудившийся медный чайник, из которого он мечтал сделать каску, и перемещающиеся по комнате тени от высокого тополя за окном. Других друзей у него не было. Так он и дотянул до школы, в которую из-за неудачной даты рождения пришел на год позже, уже умея читать.
К этому времени в нем достаточно накопилось презрения к людям и к их жизни, которое по младости лет он принимал за уважение. Однажды в семье милиционера Лехи случилось несчастье: у младшей годовалой девочки пропустили ложный круп. Как всегда, подозревали сначала бронхит, потом воспаление легких, и участковая врачиха не разглядела. Теперь уж дело шло к концу. Дверь в комнату была открыта, все соседи собрались в коридоре. Родители метались от люльки к телефону, ожидая «скорую». Поглядывали во двор. Вопреки здравому смыслу, кто-то советовал завернуть ребенка в простынку, пропитанную уксусом и водкой, другие рекомендовали запаковать в ватное одеяло, третьи, напротив, распеленать и открыть окно. А малышка уже посинела, сипела едва слышно, и только громкая свистулька внутри продолжала подавать сигналы в приоткрытый ротик. Ее активная жизнь в умирающем тельце тогда странно поразила Гришу и вызвала в нем какую-то смутную надежду. Потом суета разом кончилась, малышку увезли, в квартире стало тихо.
Еще до начала поминок милиционер, без гимнастерки больше похожий на гармониста, напился и, когда всем миром был сооружен наконец стол, мог только всхлипывать. Старший сын стоял при нем с сухими прозрачными глазами.
Во все эти дни Гриша чувствовал незнакомое ему до сих пор родство с населением коммуналки, но никакого желания душевной близости не было – прикоснуться к кому-нибудь, заговорить, встретиться глазами, пользуясь охватившей всех деликатной чувствительностью. Он ощущал в себе готовность вынести и вытерпеть все, что выпадает на долю людей. Уверенность эта пришла именно тогда, когда умирал младенец со свистулькой в горле, и Гриша впервые чувствовал и переживал то же, что все остальные. Однако испытанная им солидарность одновременно давала ему право на жизнь без лишних жестов и привычное одиночество.
Неизвестно, как сложилось бы все дальше, но тут судьба поступила с ним самым благородным образом, подложив в затрепанном переплете роман «Капитанская дочка». Книжечка эта, рассыпающаяся в руках, по его теперешнему впечатлению, появилась внезапно, хотя была, скорее всего, взята в школьной библиотеке, когда он еще не знал, что та входит в обязательное чтение. Глаза тогда особенно не разбегались, на полках кроме детских книг и приключений пылился только «золотой век». Другие книги им принесет голубка Пикассо, но та прилетит не скоро. Однако и здесь выбор был, и этот надо признать самым удачным: провидение оказалось хорошим психологом.
Он решил, что роман о войне и любви (впрочем, не ошибся). Однако сначала воображению, приученному, что слезы должны катиться не только у читателя, но и у автора, материала для переживаний не хватало. Уже в первой главе герой успел вырасти из младенчества и отправиться в службу; суровый наказ отца, быстрые слезы матушки; той же ночью Петруша напился и, к огорчению Савельича, проиграл в карты сто рублей. Это было похоже на немое кино, только успевай водить глазами.
И любовь, и смерть – все совершалось необыкновенно быстро, без обычных в таких случаях томлений и значительных слов. Вчера только Василиса Егоровна разматывала нитки в избе да командовала за спиной капитана, и вот молодой пугачевец «ударил ее саблею по голове, и она упала мертвая на ступени крыльца» – никакого о ней больше помину. Только Гринев вспомнил мимоходом, но и он без всяких сопутствующих чувств: «Я искал глазами тела комендантши. Оно было отнесено немного в сторону и прикрыто рогожею».
При этом чтение чем дальше, тем больше начинало производить на него свое незаметное действие, как будто до того он рос в тесной изогнутости, а теперь члены выпрямились и дышать стало легко.
Вот уже Петруша, отправившись за Машей в пугачевское логово, воротился вдруг спасать Савельича. Несколько раз маленький Гриша перечитывал это место с недоумением.
До того в романах герои легко шли на гибель ради женщины. Их патетическая готовность к самоистреблению в конце концов даже прискучила ему. И все же эта решимость во что бы то ни стало свести счеты с жизнью таила в себе восторг любви, была стремительна, как музыкальный марш, возвратные ходы ей были неведомы, этим нельзя было не увлечься.
Гринев рисковал жизнью, взявшись вызволить Машу из крепости, это было по правилам. Сам Гриша успел влюбиться в скромную Машу, поэтому сочувствовал Гриневу. Но что заставило того вернуться в окружение врагов за слугой? Дорожная петля могла испортить все: он рисковал не только бесславно потерять жизнь в зимней степи от сабли или пули разбойников, но погубить судьбу Маши, ради которой, собственно, и пустился в путь.
Больше всего Гришу поразило отсутствие всякого колебания между долгом и любовью, например, или совестью и страстью. Да и какие могли быть сомнения: там возлюбленная – здесь крепостной, которого батюшка его в гневе называл не иначе как «старым псом»?
Он не верил своим глазам. Казалось, автор поторопился, пропустил важный момент. «Подождав его несколько минут, – читал мальчик в который раз, – и удостоверясь в том, что он задержан, я поворотил лошадь и отправился его выручать». Всё! Этот ошеломивший его пробел в тексте, быть может, решил главное в жизни. В пиковые житейские минуты (военных ему не выпало), когда кто-то нуждался в помощи, он всегда действовал легко и без раздумий. Именно тогда он почувствовал, что любовь, доблесть и сострадание – это одно и то же или, во всяком случае, друг без друга они не могут.