Вадим Белоцерковский - ПУТЕШЕСТВИЕ В БУДУЩЕЕ И ОБРАТНО
Педсовет, на котором разбиралось мое «дело», потряс меня до глубины души. Потом, когда я стал заниматься беллетристикой и написал повесть по мотивам этого события, я назвал ее «Половина жизни». Такое ощущение было у меня после педсовета, будто разрубил он мою жизнь на две части.
Никогда не забуду атмосферы, которая встретила меня в учительской: директриса с дергающимся плечом, напряженные, мрачные лица учителей, люди не смотрят друг на друга, а на меня украдкой кидают такие взгляды — смесь страха и любопытства, какими смотрят, наверное, на приговоренных к смерти. Эти взгляды — моих коллег! — были страшнее всего.
На педсовет явилась и представительница министерства, что было для меня очень плохим знаком.
Директриса в своем докладе, который она читала по заготовленному тексту, возвела гору немыслимых обвинений. Не даю ученикам твердых знаний, а потом шпионю за ними на экзаменах, грубо отбираю шпаргалки, грубо задаю вопросы, нервирую, терроризирую, не уважаю «советских тружеников», «смотрю на них, как на какую-то низшую расу»....
— Мы вам этого в советской школе не позволим! — патетически восклицала Черкасова, потрясая красным, испачканным чернилами кулачком. Орден Ленина колыхался на ее обширной груди, отвислые, бульдожьи щеки горели малиновыми пятнами, на шее клубился пышный розовый шарф — по торжественному случаю!
Черкасова обвинила меня даже в том, что я вообще выдумал про угрозу Воронцова. Когда же я назвал имена находившихся тогда рядом учеников, она с торжеством зачитала показания одного из них, где говорилось, что он не слышал никаких угроз со стороны Воронцова. Не обошлась она и без иезуитской советской самокритики: «На нас тоже лежит доля ответственности за то, что Белоцерковский мог так вызывающе себя вести. Это для нас сигнал, что мы ослабили воспитательную работу в коллективе!». Сказала она тогда и о том, что «сразу поняла, что Белоцерковский — чуждый человек в советской школе!». И добавила, что хочет навести справки, какая репутация сложилась у меня в МГУ! (Плохая, конечно. Я заработал там по комсомольской линии строгий выговор с предупреждением и с занесением в личное дело «за пренебрежение общественными поручениями и пропуск лекций по марксизму-ленинизму».)
Но добили меня учителя. Только одна учительница выступила в мою поддержку. Ее муж работал главным инженером на предприятии, шефствовавшем над школой, и по этой причине она не боялась Черкасовой. О Воронцове она рассказала, что он раньше угрожал расправой старосте ее класса и был тесно связан с уголовным миром. Но ее слова потонули в потоке враждебных по отношению ко мне выступлений других учителей. Черкасова, догадываясь, видимо, о позиции этой учительницы, и заставила ее выступить одной из первых.
Другие же учителя с наигранным пафосом «искренне» осуждали мое «поведение». Отвозмущавшись, учителя садились на место с такими просветленными лицами, словно совершили мужественный гражданский поступок. Они даже отваживались смотреть мне в глаза. Одни с негодованием, даже с ненавистью, как на «врага народа», другие — с укоризной, поучающе и даже этак сердобольно: для твоей же, мол, пользы делаем это, чтобы ты понял наконец и исправился.
Многие, разоблачая меня, не забывали одновременно и льстить Черкасовой, превознося ее «мудрое руководство». И если я еще мог понять, почему учителя предавали меня и поддерживали директрису, которую ненавидели, то выше моего разумения было то, почему они делали это с таким вдохновением.
К концу собрания стали раздаваться голоса, что «при создавшихся отношениях с администрацией» я должен сам покинуть школу. При этом каждый отдавал себе отчет, какую характеристику выдаст мне Черкасова. Почти откровенно поддержала необходимость моего ухода из школы в своем выступлении и представительница министерства.
После заключительного слова Черкасовой кто-то, как это полагалось на советских судилищах, потребовал, чтобы я «извинился перед коллективом» за оскорбление школы и «всего коллектива учителей». И я встал и пробормотал какое-то извинение, что потом, конечно, жгло меня особенно сильно.
В предыдущие годы я пережил катастрофу гораздо более серьезную, когда потерял возможность заниматься наукой, но это жалкое судилище потрясло меня едва ли не сильнее. Нет, видимо, ничего страшнее, чем откровенное — в глаза, обложное предательство коллег, друзей. После такого события встает вопрос: как жить дальше?
Вскоре после педсовета Черкасова предложила мне уйти из школы «по собственному желанию». Это была как бы милость с ее стороны. Но, наверное, так ей посоветовали в министерстве. Дело было все-таки весьма щекотливым.
Характеристику Черкасова написала мне витиеватую, смутную — я ожидал худшей. Но не понравились мне глаза Черкасовой: в них светилось злорадное удовлетворение. В школах, в которые я приходил после этого в поисках работы, мне, после ознакомления с характеристикой, неизменно отказывали. Я понял, что в ней было закодировано что-то очень плохое для меня.
В конце концов я пошел в гороно (городской отдел народного образования) и задал прямой вопрос, что означает моя характеристика и почему мне отказывают в приеме на работу в школах, в которых есть вакансии?
Молодой циничный кадровик объяснил мне, что характеристика эта не закрывает мне возможности работать преподавателем, но ограничивает категории школ, в которых я могу преподавать. На мой вопрос, каковы же эти разрешенные категории, кадровик с наглой усмешкой ответствовал: это школы, расположенные в местах заключения. Но зарплата там выше, чем в обычных школах, обрадовал он меня. Надбавка, так сказать, на молоко за вредность.
Такая вот получилась история. Уголовник, угрожавший убить меня, добился аттестата зрелости и пошел гулять по жизни уже законченным рэкетиром и бандитом, а мне предложено было добровольно идти в тюрьму! Или — расстаться со специальностью (второй в моей жизни), что я и вынужден был сделать.
Но хочу тут оговориться. Ужасное было то время, ужасный был строй, тоталитарный, коммунистический, социалистический — называйте как хотите, однако для сторонников нынешнего «либерально-демократического» строя в его ельцинской ли, путинской ли фазе должен заметить, что их строй, по крайней мере, не лучше. Каких-то ужасов не стало, зато другие прибавились. Жизнь большинства учителей, в частности, стала еще хуже, много хуже! Демократии в школах не прибавилось, а нищета усилилась.
Во время моей конфронтации с директрисой произошло еще одно событие, сильно повлиявшее на формирование моего мировоззрения. В разгар конфликта, когда я уже знал, что Черкасова допрашивает учеников, не вел ли я в школе антисоветской пропаганды, ко мне подошли двое рабочих учеников-железнодорожников и сказали мне поразительную вещь.
— Вадим Владимирович, — сказали они, — Черкасова допрашивает всех, не вели ли вы с нами антисоветских разговоров. Так вот, имейте в виду, что никто из нас (т. е. из рабочих учеников) вас не выдаст! Ни в коем случае! Будьте спокойны...
И никто не выдал! А это, напомню, происходило всего лишь через два года после смерти Сталина.
Поясню, что антисоветские разговоры я вел в основном с рабочими учениками, с теми из них, которые проявляли интерес и вызывали доверие. Рабочих учеников у нас было примерно процентов тридцать. Остальную массу частично составляла приблатненная шпана, исключенная из дневных школ, но преимущественно — дети из интеллигентных семей, учившиеся у нас ради получения льгот при поступлении в вузы. Хрущев ввел тогда закон о необходимости двухлетней трудовой практики перед учебой в вузе. И чтобы не терять этих двух лет, в которые можно было и в армию загреметь, дети интеллигенции кинулись в школы рабочей молодежи, одновременно работая где-нибудь, а чаще получая фиктивные справки о работе. Без трудовой практики можно было поступить в вуз, лишь имея золотой аттестат и все пятерки на приемных экзаменах. И донесли на меня два представителя интеллигенции. Но эти молодые люди только краем уха слышали от кого-то о моих антисоветских разговорах. С учениками из среды интеллигенции я подобных бесед не вел, так как они были либо трусливы, либо не интересовались «политикой», т. е. жизнью страны.
Поведение рабочих учеников поразило меня, особенно на фоне предательства учителей. Такое не забывается.
К слову, и в других отношениях ученики из рабочих производили сильное впечатление. Они старательно учились, помогали налаживать лаборатории и не только не хамили, не хулиганили, но и шпану в классах заставляли вести себя тихо. Они их не трогали, но если в классе сидело хотя бы два-три рабочих ученика, проблем с дисциплиной не было. «Приблатненные» боялись их, как мыши кошек, от одного их присутствия стихали!
«Вам хорошо, — говорили учителя своим коллегам, у которых в классах были рабочие, — у вас в классе нет хулиганства». При отсутствии рабочих шпана ходила на головах и издевалась как над учителями, так и над учениками из интеллигенции.