Дина Рубина - На Верхней Масловке (сборник)
Вечером Анна Борисовна почувствовала себя лучше, то и дело повторяла, что легче, куда легче дышать, и сердце не чувствуется, и мысль работает удивительно ясно; вдруг пустилась вспоминать, как впервые Петя пришел сюда, в мастерскую, каким он показался робким, загадочным, умным мальчиком.
Он не перечил, не останавливал ее, но постепенно, слово за слово втянулся в воспоминания, которые, как обычно, минут через двадцать обернулись перепалкой, впрочем, довольно безобидной вначале, — старуха заявила, что в своей профессии он всегда производил впечатление бедного родственника, который боится побеспокоить даже хозяйскую кухарку.
— Вы забыли, что в студенческие годы едва ли не каждый месяц у меня выходили статьи в журналах? — холодно напомнил он, прекрасно зная, что старуха просто испытывает его терпение.
— Да, — спокойно согласилась она. — Потом все это ушло в песок… Забавно, что, будучи умным человеком, ты всегда придавал слишком большое значение своим жалким делишкам — всем этим рецензиям, журнальным перебранкам, драмкружкам… Нет, тебя можно понять — страшно хочется уважать себя. Незначительные люди вообще очень нуждаются в самоуважении… Существует целая прослойка таких людей, которые умеют только болтать, причем болтают о чем угодно, с места в карьер, сколько понадобится, потому что слышали обо всем, почитывали то-се и еще кое-что из архивов. Они вообще глотают информацию, как прожорливые акулы…
— Ну, довольно! — резко оборвал он. — Слышали тысячу вариаций на эту любимую тему, нет сил. Помолчите хотя бы сейчас.
— «Хотя бы сейчас» — это накануне отброса копыт, не так ли, мальчик? Нет уж, позволь договорить именно ввиду надвигающегося бенефиса. Мне страсть как не хочется, чтоб у тебя осталась обо мне пошлая умиленная память.
— Вот уж зря беспокоитесь на сей счет!
— Так, мальчик! Ненавидь. Ненависть — это жизнь, это страсть, ты… честно заработал это благородное чувство.
— Замолчите! — воскликнул он плачущим голосом. — Иначе я сейчас, ей-богу, уйду! Ей-богу!
— Нет уж, позволь… Нет, в самом деле… Тебя даже за моченой морошкой не посылают, никаких беспокойств. Сиди и слушай. И того не можешь. О чем я говорила?.. О прожорливых акулах. Обрати внимание: все помню. Говорю тебе — я рассчитана на двести лет, как библейские праотцы, только святости во мне, что в старом вонючем козле… Да… Подозреваю, относительно меня у Творца были наполеоновские планы… жаль, что они не осуществились. Наверное, и у Него бывают творческие неудачи…
Так вот, о вас, мальчик, о тебе и подобных тебе: вы воображаете, что взращены на богатом культурном слое, и всю жизнь скачете на этом слое, как расшалившиеся дети на пружинном матрасе. Или раскапываете его и роетесь в нем. А все потому, что добавить ничего к этому слою не в состоянии. Работать простую здоровую работу вы не желаете, всю жизнь, как навозные жуки, жужжите вокруг искусства, воображая, что влияете на его ход. Ну, само собой, ни черта и никогда у вас еще не получалось. Потому что искусство не пружинный матрас, это, как и жизнь, — страшная, жестокая штука… Ты же, мальчик, рожден быть вдохновенным бездельником…
Он вскочил, бросился к ней, молотя кулаками воздух.
— Ведьма!! — заорал он в бешенстве. — Старая ведьма! Господи, какое надо иметь сердце, чтобы прожить с человеком пятнадцать лет и не испытывать к нему ни капли жалости!!
Она удовлетворенно качнула головой на подушке, прикрыла глаза и проговорила спокойно:
— Ты не достоин жалости…
…Остервенелый ветер всю ночь сшибал кроны деревьев, безумствовал, выл, катался юродивым; под утро все стихло, и на холодном, чисто выметенном небе остались тлеть два легчайших малиновых перышка, словно оброненные в жестоком петушином бою…
…Перед рассветом не спавший двое суток Петя забылся в кресле зыбкой измученной дремотой.
Проснулся он испуганно, от хрипа в вязкой тишине. Перемена была внезапной, ужасной, необратимой. Петя бросился к телефону и, набрав номер «скорой», громко продиктовал адрес чужими губами.
Анна Борисовна задыхалась, хрипела, голова ее вдавилась в подушку, руки лежали плетьми на одеяле, пальцы подергивались.
Он схватил эти жесткие цепенеющие руки в свои, наклонился над ней, крикнул:
— Что?! Что?!
— Петька… Мальчик… Кажется, прощай…
И только сейчас, глядя в заголубевшую глубину ее черных глаз, он поверил вдруг, что она умирает, что сейчас она умрет. У него похолодел затылок и ледяным ужасом опалило все внутри. Но он крикнул зло, по привычке:
— Не морочьте голову! Сейчас «скорая» приедет! Прекратите Шекспира валять!
Цепенеющими губами она брала воздух кусочками, глядела поверх Петиной головы молящим взглядом и словно просила кого-то беспощадного, кто давил, душил, сжимал, — просила пустить, пропустить, отворить…
Он едва разобрал:
— О-т-к-р-о-й…
Открой окно, понял он, метнулся, вспрыгнул на табурет с шестом в руках, но — замер вдруг с поднятыми руками; ладонь разжалась, шест выпал: ничего уже не нужно было открывать — спиной, затылком он ощутил мгновение, когда она стихла. Спиною он ощутил за собой огромное, пустое, осиротелое пространство мастерской. И медленно обернулся.
Анна Борисовна лежала удобно, даже уютно, с удивительным на лице выражением горького любопытства. И оттого, что веки не были плотно смежены, казалось, взглядом, уже уходящим в бездны небытия, она хочет все же увидеть напоследок, как он, мальчик, примет эту смерть.
Петя застонал, кинулся к ней, повалился лбом в ее судорожно сведенные руки и заговорил торопливым исступленным шепотом, свято веря, что она еще слышит его. Он жаловался. Он говорил: жизнь без нее невозможна, говорил, что готов отдать ей все свои никчемные годы, которые протекут так же тускло, уныло, бездарно, как текли до сих пор. Прежде эти годы расцвечивала ее жизнь, одаренность, воля, а что станет с ним теперь, когда ее нет? Все эти годы он существовал подле нее. Она измучила его, изгрызла нервы, отняла достоинство, но питала своей драгоценной любовью к жизни. Все эти годы он жил за счет ее энергии, жил от электрической сети ее таланта и мужества, он был древесным грибком на могучем дереве ее жизни, и вот это дерево повалено — Боже, Боже, что с ним теперь станет?
Он тряс ее, плакал и торопился договорить, боясь, что сейчас войдут чужие и помешают.
Потом, утихнув, поднялся с колен и минут десять молча бродил по мастерской, бесцельно касаясь ладонью стола, скульптур, перил лестницы. Подходил, смотрел на Анну Борисовну долго, долго, вдруг протянул руку и тихо погладил ее лицо.
Со двора позвонили. Он отдернул ладонь и пошел открывать «скорой».
* * *Дней десять спустя после похорон Нина ехала в содрогающемся трамвае по Верхней Масловке. Проезжая мимо мастерских, увидела свет в знакомом окне, и ее словно толкнули к двери — захотелось вдруг повидать этого странного человека: как он, что поделывает, один или кто-то уже скрашивает его быт…
Увидев Нину, Петя молча отшатнулся, и по выражению его лица невозможно было понять — удивился он, обрадовался или подосадовал. Нина даже пожалела, что зашла. Вдруг там, в мастерской, женщина, и Петя не хочет, чтобы ее застали, да мало ли что! В самом деле — ввалиться вот так, без предупреждения!..
— Как странно, — сказал он. — Именно сегодня, сейчас… Я только что думал о вас… Думал, что больше не придется встретиться…
— А я проезжала мимо, заметила свет в окне…
— Удивительно, — сказал он. — Вполне законченная пьеса.
В мастерской было чисто убрано, раскладушка Анны Борисовны аккуратно застелена зеленым солдатским одеялом, скульптуры расставлены на стеллажах в непривычно строгом порядке, тоже по-солдатски — в затылок.
На стуле стоял раскрытый, уже уложенный чемодан. Петя снял его и придвинул гостье стул.
— Сейчас чайник вскипит…
— Попросили освободить мастерскую? — Нина кивнула на чемодан. — Переезжаете к себе на Садовую?
Петя в ответ сухо улыбнулся и сказал:
— Не «пере», а у-езжаю, — и присел голосом на этом «у», и щелкнул замочком чемодана.
Нина растерялась почему-то, даже на стул опустилась.
— Как — уезжаете?
— Железной дорогой, плацкартой… верхняя полочка… Залягу, завалюсь к стене… И понесется прочь от меня эта надсадная жизнь…
— Надолго?
Он усмехнулся и щелкнул вторым замком чемодана.
— Думаю, на ближайшие лет сорок, поскольку есть опасение, что проживу я довольно долго… Ну что этот чайник, собирается он закипать?
— Я ничего не понимаю. Что за эскапада? Зачем?
— Затем, что домой пора, — просто сказал Петя и прихлопнул ладонями колени. — Я подзадержался в столице, и мы порядком надоели друг другу… — Он засмеялся: — Пошвыряло, пошвыряло, как говорится, в жестоких волнах столичной жизни, но — с гордостью могу сказать — не обкатало, как серый камень-голыш. Не обкатало… — повторил он, усмехнувшись. — Вот разве что в песок размолотило… Да… Явился бос и гол, таким и уйду из стольного града… Чинов не нажил, славы не сколотил, любви не встретил… Мелькали время от времени на разных поворотах судьбы женские фигуры, но… отчего-то ни одну из них не захотелось прижать к сердцу… А между тем я — домовладелец! Да-да, кажется, я уже рассказывал вам, что после смерти мамы остался наш домик. Тетка за ним присматривает, недавно даже стены белила… У нас там славно, и швейная фабрика, кстати, имеется, а при ней, соответственно, и клуб с такими же неотразимыми плафонами по потолку времен излишеств. Плафоны с вечными мотивами: так, знаете, не в меру упитанная балерина с ножкой-циркулем и скрипка, перечеркнутая смычком. На скрипке подбородник не с той стороны, так что сыграть на ней, скажем, смог бы только человек со свернутой головой… Да! Так что в жизни моей мало что изменится… — Все это он говорил странным, дергающимся голосом, затягивая на чемодане ремни.