Тинатин Мжаванадзе - Лето, бабушка и я
Наш хохот вспугнул кур, собаку, двух мирно дремавших котов и всполошил женщин.
— Что у вас там случилось?
Мы корчились под кустами, потеряв последние остатки приличий.
— А ну-ка пошли отсюда — кто вам разрешил взрослые разговоры слушать?! Вот так сидят, развесив уши, а потом убегают черт знает за кого в шестнадцать лет!
— Подожди, как ты с городской девочкой разговариваешь — красавица наша, беленькая, ее небось вообще в тринадцать украдут, кто ее, такую принцессу, родителям оставит! — притворно пропела Сурие.
Из солидарности я пошла вместе со всеми, с тревогой думая, что сделает со мной бабушка за то, что убежала и болтаюсь неизвестно где.
Изгнанные с позором, мы вышли за ворота и — о, удача! — первыми увидели, что подъехали парламентеры.
Папа вытирал лицо платком, я подлетела и затормошила:
— Ну что, спасли, забрали Марину?
— Да подожди ты, — с досадой сказал папа. — Чтобы я в жизни еще раз согласился…
Публика жаждала подробностей.
Подробности были оглашены: вооруженные до зубов дробовиками родственники невесты подъехали к дому похитителя, и там их встретили вооруженные до тех же самых зубов защитники крепости.
Мать невесты, грозная Ламара из рода Цецхладзе, вышла вперед и потребовала показать дочь. Та вышла — что бы вы думали? В стеганом халатике и бриллиантах! И сказала, что хочет остаться!
— Придурки, — обмахиваясь шляпой, сетовал папа. — Два дня бегал с ними, и зачем, спрашивается?! Опозорились только.
— А что теперь Ламара? — возбужденно просили деталей женщины.
— Ламара сказала, что дочери у нее нет, что сказала…
Женщины так заахали, как будто небо устремилось на землю и вот-вот прибьет всех к чертям.
— Пошел я домой, — поднялся папа. И я потрусила за ним, понимая, что без бабушкиных моралей не обойтись. И даже заслуженно, потому что в этот раз я действительно перешла все границы — улизнула без спросу, целый день собирала сплетни с деревенскими, а бабушка страшно не любила их грубых разговоров и шуток, от меня требовалось немедленно идти домой, если собирались взрослые — как сегодня.
Новые впечатления оказались такими сильнодействующими, что у меня страшно разболелась голова и напала плаксивость.
— Ну, всё, опять сглазили, чертовки хвостатые, — встревоженно констатировала бабушка и принялась меня лечить.
Морали откладывались до завтра.
Бабушкины заговоры
Если у меня болела голова, беспричинно лились слезы и все было через пень-колоду, бабушка укладывалась рядом со мной и начинала лечить.
— Белые дети слабые, поэтому дурной глаз к ним бежит и липнет.
— Не лучше мне черной родиться? — ныла я. — Через день голова болит, сколько можно!
— С другой стороны, твоя мама никакая не беленькая, но у нее тоже мигрень всю жизнь была, — размышляла бабушка, разминая мне лоб и виски шершавой ладонью. — Ты не могла что-нибудь другое в наследство взять?!
— Можно подумать, меня кто-то спросил, — возмущалась я.
Пора было начинать.
Молитва длинная, и читать ее надо было определенное количество раз, не меньше трех, но непременно нечетное, быстрым полушепотом, при этом поглаживая голову по часовой стрелке.
«Во имя Отца и Сына и Святого Духа,
Молитва от сглаза,
Сглазившего,
Своего — чужого,
Ушедшего — пришедшего,
Женщины — мужчины,
Взрослого — ребенка,
Мудрого — глупца,
Всякого злого духа…»
Тут перечисление всех пар антиподов могло превратиться в увлекательную игру, я подказывала бабушке — «доброго-злого, толстого-худого, лысого-волосатого, веселого-грустного», но бабушка, если была не в настроении, легоньким стуком по лбу давала знак, чтобы я лежала по время заговора тихо и не мешала процессу.
«…Шла черная вода,
Несла черного змея,
Взяла черный багор,
Опустила в черную реку,
Вытащила черного змея…»
Черная вода текла прямо в моей голове, и ее нельзя было разрезать ножом из-за густоты, и гладкий блестящий змей лежал на ней, медленно струясь толстым телом.
«…Бросила на колючки,
Он сохнет, он развеется,
Глаз завязывал — Бог развязывал.
Всякому злому духу,
Кто дурно посмотрит на мою (имя) —
Разящее копье Святого Георгия
Вонзилось в горло,
Вышло из бока…»
Это был мой самый любимый момент — Святой Георгий в ореоле слепящего солнечного света, огромный и устрашающе-прекрасный вонзал свой меч в горло мерзкому и трусливому карлику, воплощению всяческого зла. Крови не было, в моей картинке злобный карлик просто скукоживался как сушеная хурма и превращался в пепел, и его сдувало ветром.
«…Злые глаза да ослепнут,
Злое сердце да разорвется,
Злая душа да вылетит вон.
Кусок ножа — годен ножу рукояткой,
Кусок топора — годен топору рукояткой,
Боже, да будет годна молитва моя
и воля Твоя.
Аминь. Аминь. Аминь».
И дунуть длинно по часовой стрелке вокруг головы.
— Повтори за мной — «аминь», — толкала бабушка в бок, и я зачарованно повторяла волшебное слово, отдававшее языку привкус золотой монеты.
И как это можно объяснить?! Молитва работала, родимая, делала свое дело, как море ворочает камешки и стачивает им бока: пелена переставала давить на глаза, железный обруч расслаблялся, дурнота уходила с легкими слезами, и бабушка начинала истошно зевать, много раз подряд, как наша собака Бимка — якобы с каждым зевком отматывалась нить злой воли. Не слишком премудрые, неловкие слова имели непонятную власть над темными силами.
— Ба, — расслабленно спрашивала я, — а почему ты молитву читаешь «Во имя Отца и Сына и Святого Духа»? Тебе же нельзя! У тебя же «Иль алла иль алла, Мухаммеде ресулла»?
— Много ты понимаешь, — хмыкала бабушка, продолжая массировать твердыми пальцами кожу головы, так, что лицо ходуном ходило. — Все можно, если помогает. Помогло же?
— Мгм, — уплывая в блаженном отсутствии боли, подтверждала я.
— Это наша старая вера. Да и вообще, наверху лучше знают, что нам делать.
У бабушки были молитвы для капризных беременных, для легких родов, для того, чтобы молока у роженицы стало много.
А еще была молитва от испуга.
Хоть я замучила бабушку своим бесстрашием, иногда все-таки пугалась.
Это бывало редко, и я точно знала, что именно меня пугало: человеческие крики или вообще слишком громкие звуки.
Ни собаки, ни высота, ни пчелы, ни шприцы, ни кровь, ни темнота, ни летучие мыши или сердитые индюки — ничто меня пугало. Только то, что исходило от людей. А в деревне могло быть всякое — например, у соседей играли свадьбу, кто-то упился, подрался, заорал. Или корову забили — и рев несчастной буренки пугал меня до икоты.
Тогда бабушка читала мне эту молитву, которая была гораздо проще, понятнее и ложилась в память с первого раза.
Она тоже начиналась с «во имя Отца, Сына и Святого Духа», а потом так:
«Молитва испуганному.
Сердце, входи домой-домой,
Сердце, что тебя напугало?
Сердце, входи домой-домой,
Сердце, человек тебя напугал?
Сердце, входи домой-домой,
Сердце, собака тебя напугала?
Сердце, входи домой-домой,
Сердце, шум ли тебя напугал?
Сердце, входи домой-домой,
Сердце, сон ли тебя напугал?
Сердце, входи домой-домой…»
На грузинском это звучит как шелест: «Гуло, моди шина-шина, гуло, рама шегашина…»
И так до бесконечности, насколько хватит фантазии.
А в конце присказка:
Сердце — к сердцу,
Душа — к душе,
Разум — к разуму,
Сознание — к сознанию.
Страх, выходи вон,
Радость, входи домой!»
И снова троекратное аминь, поцеловать трижды возле сердца и поплевать через левое плечо.
Это монотонное шептание возле сердца было как шаманские заклинания — успокаивает, гладит, ласкает, убаюкивает.
— Ну что, успокоилась? — рассматривая лицо, спрашивала бабушка озабоченно. — Тогда пошли пописаем — последний испуг выйдет.
— Не хочу, — упиралась я.
— А ты через «не хочу», — напирала бабушка, сгоняла меня с кровати, провожала до самого туалета и дожидалась журчания.
— Что ты нежная такая, — с досадой говорила она. — У тебя нож под подушкой лежит?
— Лежит, — проверяла я.
— А вечером, когда выходишь, говоришь молитву?
— Говорю, — легко врала я. — Ба, а нож зачем?
— Долго объяснять, — отмахивалась бабушка. — Сталь к себе притягивает злое, и человек хорошо спит.
Этих перочинных ножей у нее было штук двенадцать, все знали о ее тайной страсти, и дарили — каждый раз разные. Самый мой любимый ножик был с рукояткой в виде черной пантеры. Его-то я и выпросила под свою подушку.